Молчание становилось тягостным, и продолжаться дальше так не могло. Наконец раздался голос старичка-профессора, корифея нейрологии, который явно чувствовал себя, как угорь на сковородке.
– Ничего определенного пока сказать нельзя, доктор Стронг. Вы не могли бы снова показать нам все эти кадры в еще более медленном темпе?
Я стал прокручивать фильм снова.
– Может, это – оптический эффект? – вдруг не к месту легкомысленно откликнулась молодая врачиха.
Та самая, которую мы с Абби встретили в первый день.
– Если да, то мы на пороге великого открытия в физике и должны его запатентовать, – ухмыльнулся я.
За нее вступился ее шеф, заведующий отделением. Я покусился на его и его подчиненных авторитет. Вальяжный пятидесятилетний мужчина с выражением извечного превосходства на лице, он, по-видимому, хотел уколоть меня своим скептицизмом.
– Надеюсь, у вас у самого есть какое-то объяснение, доктор Стронг? – спросил он голосом, в котором самодовольства было больше, чем любопытства.
Меня это позабавило, и я ответил с откровенной усмешкой.
– Разумеется. Но кое для кого оно может звучать слишком крамольно.
– Что вы говорите?! – обрадовался он моей мнимой оплошности. – И о чем же идет речь, позвольте узнать? Неужели о прогерии? То есть как бы о прогерии наоборот?
Он явно играл на публику. Я увидел полуиспуганные улыбки на лицах приглашенных. Самое главное для них было не показаться шарлатанами или дураками, а поди знай, кто из нас обоих прав?
– Невероятно, – выдохнул искательно молодой консультант.
Я разозлился: это стадо ученых обезьян стало меня раздражать.
– Приходит время, и невероятное становится вероятным, – бросил я. – Боюсь, даже сам Господь Бог бессилен в этом случае что-нибудь изменить.
– Но ведь больной – не ребенок, – сказала, преданно глядя в глаза шефу, молодая врачиха, – а пожилой человек.
– Доктор Стронг намекает нам, Нэнси, – язвительно откликнулся ее шеф, – что прогерия может дать в этом случае обратный эффект: антипрогерию. Человек попал в аварию и проснулся Фаустом.
Мне это надоело.
– Ценю вашу эрудицию, – оборвал я его. – Но мы – не на конкурсе конферансье.
Консультанты из других больниц сдержанно улыбались.
– Да, но гипотезы обычно строятся на реальности, – поиграв желваками на висках, провозгласил заведующий отделением. – Вас не смущает, что за несколько последних тысячелетий никто ни о чем подобном не слышал?
– Смущение – самое низкокалорийное топливо в науке, – отбил я его подачу. – И в медицине тоже…
– Вы считаете причиной черепную травму? – решил прекратить наш петушиный бой корифей.
С ним я не хотел цапаться:
– Участок мозга, который ответственен за старение, мог перепутать программы…
Все неловко молчали. Ты видишь, что не знаешь, но сознаться в этом не дает тебе гордость.
– Нечто подобное происходит всякий раз и в организме тоже, – нарушил я гнетущее молчание. – Разве при жизни человека старые клетки регулярно не отмирают и не появляются новые? Почему же тогда не предположить, что вместо одной программы была задействована другая?
– Странно! Очень странно! – развел руками корифей.
Но я не сдавался:
– В конце концов, в свое время наука считала, что драконы – область доисторических мифов. А потом вдруг те же ученые открыли, что семьдесят миллионов лет назад основным населением земли были динозавры.
Корифей звучно прочистил горло. Не давая никому опомниться, я с мефистофельской улыбкой на лице закончил речь торжественной тирадой:
– В эпоху клонирования я лично не стал бы ручаться, что за сказками о живой воде тоже не кроется какой-то нам пока не известный сюрприз…
А через три дня раздался давно ожидаемый мною звонок из больницы:
– Доктор Стронг, не могли бы вы срочно приехать?
Звонила секретарша заведующего отделением.
– А что случилось? – невинно спросил я.
– Профессор Грин пришел в себя…
АББИ
Позвонил Чарли:
– Руди пришел в себя!
Он застал меня врасплох. Конечно, в глубине души у меня всегда жила надежда, что все образуется. В особенности после того, как стали заметны происходящие в Руди изменения. Но здравый смысл объявлял надежды фантазией и отталкивал в подкорку. Куда – то в самый дальний угол подсознания, В таких случаях обычно срабатывает инстинкт самосохранения: разочарование, пришедшее на смену надежде, страшнее безнадежности.
Едва Чарли произнес первые слова «ты знаешь, Руди…», у меня сразу же вырвалось:
– Я знаю! Вернее, догадываюсь.
Чарли помолчал и сказал, стараясь говорить как можно более обыденно:
– Я еду сейчас туда, но тебе сегодня приезжать не надо…
Теперь замолчала я: стало трудно дышать и онемели пальцы. Но мозг, теребя цепенеющие чувства, реагировал по-своему: целым роем видений.
Сознание как бы раздвоилось. Вернее, оно существовало теперь в двух измерениях. В одном: окружающая меня привычная домашняя обстановка – стол, рояль, занавески на окнах. В другом, как голограмма в воздухе, шарахались в своем трехмерном ужасе образы и картины одна другой страшнее.
Я вдруг поймала себя на том, что думала не столько о Руди, сколько о самой себе и о том, что станет теперь со мной. Мне не давала покоя мысль: а что, если Чарли знает что-то, о чем не хочет пока говорить? Уж слишком он вымучивал каждое слово и явно старался меня успокоить. Затылок долбила тупая боль, сердце превратилось в огромный воздушный шар.
– Абби, пойми… Я как врач… Ты же знаешь, бывают такие случаи… обстоятельства… Специалисты менее восприимчивы, чем родственники… Я сам еще ничего не знаю…
– Поклянись! – протолкнула я через себя тонну воздуха.
– От этого тебе станет легче? – спросил он и продолжил тут же, не задумываясь: – Если бы мне было что сказать, я бы не стал скрывать… Больше того – я, наверное… Понимаешь, открыть глаза или начать двигаться – это еще не прийти в себя.
– Что ты имеешь в виду? – спросила я в недоумении.
– Ты не знаешь, помнит ли он что-то или нет? Реагирует ли адекватно на действительность? Способен ли сразу ответить тебе, как отвечал тридцать два года подряд.
– Ты хочешь сказать, что…
– Я хочу сказать, что травма, которую он перенес, была нисколько не легче, чем паралич или инсульт. А ведь ты знаешь, какие бывают у них последствия.