— Многие из тех, кто выжил, избавились от татуировок хирургическим путем, но Минка уверяет, что, когда видит их каждое утро, вспоминает, что она победила.
Я не сразу поняла, что мне хочет сказать мама. Папина мама была в концлагере? Как я могла дожить до двенадцати лет и не знать этого? Почему родители скрывали это от меня?
— Она не любит об этом говорить, — просто ответила мама. — И не любит показывать свою руку.
Мы проходили тему «Холокост» на занятиях по общественных наукам. Трудно было представить, что иллюстрации в учебниках, где изображены живые скелеты, имеют хоть какое-то отношение к полной женщине, от которой всегда пахнет лилиями, которая еженедельно посещает парикмахера, которая в каждой комнате своего домика хранит яркие разноцветные трости, чтобы они всегда были под рукой. Она не часть истории. Она просто моя бабушка.
— Она не ходит в храм, — сказала мама. — Мне кажется, после всего, что произошло, у нее сложились непростые отношения с Богом. Но твой отец… он начал ходить туда. По-моему, таким образом он пытается осмыслить то, что с ней произошло.
Я тут отчаянно пытаюсь избавиться от этой религии, чтобы смешаться с остальными людьми, а оказывается, в моих жилах течет настоящая еврейская кровь — я потомок человека, пережившего холокост. Я упала спиной на подушки — обманутая, злая, эгоистичная.
— Это папин выбор. Ко мне это не имеет никакого отношения.
Мама заколебалась.
— Сейдж, если бы она не выжила, ты бы не родилась.
Это был один-единственный раз, когда мы обсуждали прошлое бабушки Минки, однако, когда мы привезли ее к себе в гости на Хануку, я поймала себя на том, что пристально разглядываю бабушку, чтобы увидеть тень правды на ее лице. Но она была такой же, как всегда: снимала и ела кожу с жареной курицы, когда мама не видела, вытаскивала из сумочки пробники духов и косметики, которые собирала для моих сестер, обсуждала героев «Всех моих детей», словно друзей, к которым она заглядывала на кофе. Если во время Второй мировой войны она и находилась в концлагере, должно быть, тогда она была совершенно другим человеком.
Той же ночью, когда мама рассказала мне бабушкину историю, мне приснилось кое-что из моего детства — сама я этого не помнила, потому что была очень маленькой. Я сидела у бабушки Минки на коленях, а она перелистывала странички книги и читала мне ее. Теперь я понимаю, что история была другая. В книге были иллюстрации к сказке «Золушка», но думала она, скорее всего, совершенно о другом, потому что рассказывала о темном лесе, о чудовищах и о тропинке, посыпанной зернышками.
Еще я помню, что тогда не обратила на это внимания, потому что меня загипнотизировал золотой браслет на бабушкином запястье. Я постоянно тянулась к нему, хватая ее за свитер. В какой-то момент рукав закатился достаточно высоко, и я отвлеклась на поблекшие синие цифры на внутренней стороне ее предплечья.
— Что это?
— Мой номер телефона.
В прошлом году в садике я запомнила свой номер телефона, чтобы, если потеряюсь, полиция могла позвонить мне домой.
— А если ты переедешь? — поинтересовалась я.
— Ох, Сейдж, — засмеялась она. — Я останусь здесь навсегда.
На следующий день Мэри появляется в кухне, когда я еще пеку хлеб.
— Сегодня ночью мне приснился сон, — говорит она. — Вы с Адамом пекли багеты. Ты сказала ему, чтобы он поставил багеты в духовку, но вместо этого он сунул туда твою руку. Я кричала, пыталась вытащить тебя из огня, но оказалась недостаточно проворной. Когда ты все же отошла в сторону, у тебя не было правой руки, а болталось что-то похожее на тесто. «Ничего страшного», — сказал Адам, взял нож и резанул тебя по запястью. Он принялся резать твой большой палец, мизинец, потом остальные. Из всех сочилась кровь.
— И тебе приятного вечера, — желаю я.
Открываю холодильник и достаю поднос со сдобными булочками.
— И все? Ты даже задуматься не хочешь, что бы это могло значить?
— Ты просто напилась кофе, прежде чем лечь спать, — предполагаю я. — Помнишь, как тебе приснилось, что Рокко отказывается снять туфли, потому что у него куриные лапы? — Я поворачиваюсь к ней лицом. — Разве ты знакома с Адамом? Знаешь, как он выглядит?
— Даже самые прекрасные создания могут быть ядовитыми. Борец аптечный, например, или ландыш — оба они растут в твоем любимом саду Моне наверху, у Святой лестницы, но я бы никогда не решилась приблизиться к ним без перчаток.
— А прихожанам они не мешают?
Она качает головой.
— В основном прихожане воздерживаются от того, чтобы лакомиться ландшафтом. Но не в этом дело, Сейдж. Дело в том, что мой сон — это знак.
— Что мои руки стали съедобными? — говорю я. — Послушай, Мэри, не строй из себя праведницу. То, чем я занимаюсь в свободное от работы время, — мое личное дело. И ты прекрасно знаешь, что в Бога я не верю.
Она преграждает мне дорогу.
— Но это совершенно не значит, что Он в тебя не верует, — возражает она.
Шрам у меня на лице начинает покалывать. В левом глазу появляется резь, как было несколько месяцев после операции. Казалось, что я рыдаю над всеми закрытыми в будущем возможностями, хотя тогда я еще этого не понимала. Может быть, старомодно и — как ни иронично это звучит! — по-библейски верить, что уродство тела — признак уродства души, что шрамы и родинки — внешние признаки какого-то внутреннего порока, но в моем случае это высказывание абсолютно правдиво. Я совершила нечто ужасное, и каждый раз, когда вижу свое отражение в зеркале, оно мне об этом напоминает. Для большинства женщин спать с женатым мужчиной неправильно? Разумеется, но я не такая, как большинство женщин. Возможно, поэтому, несмотря на то что прежняя я никогда бы не влюбилась в Адама, я-новая нырнула в этот омут с головой. И дело не в том, что я чувствую, будто мне даровано такое право или я заслуживаю быть только с чужим мужем. Все дело в том, что я не верю, что заслуживаю чего-то большего.
Я не социопатка. И не горжусь своим романом. Но чаще всего я придумываю для него оправдание. То, что сегодня Мэри залезла мне в душу, означает, что я устала или стала более уязвимой, чем мне казалось. Или и то и другое вместе.
— А как же быть с той бедняжкой, Сейдж?
Бедняжка — это жена Адама. Этой бедняжке принадлежит мужчина, которого я люблю, и у них есть двое чудесных детей, и лицо у нее гладкое, без шрамов. Эта бедняжка получает все, что пожелает, на блюдечке с голубой каемочкой.
Я беру острый нож и начинаю крестообразно надрезать верхушки горячих булочек.
— Если хочешь себя жалеть, — продолжает Мэри, — делай это так, чтобы не разрушать жизни других людей.
Я острием ножа указываю на свой шрам.
— Думаешь, я об этом мечтала? — спрашиваю я. — Думаешь, я каждый день не мечтаю о том, чтобы у меня было все, как у других людей: работа с девяти до пяти, возможность прогуливаться по улице без того, чтобы дети показывали на тебя пальцами, мужчина, который считал бы меня красавицей?