Они слышали теперь, как он двинулся домой — злющий и отчаянный Эрлинг Йоунссон. Оба замерли, едва дыша.
— Ты даже не представляешь себе, что́ это для меня значит. Я никогда не бывал так близко с женщиной; между прочим, родом я из Исафьёрдюра.
— Рано или поздно приходится начинать, — просто сказала Сюннева.
— Я только теоретически знаю, как все это происходит, ну, любовь то есть.
— А, любовь! Не бери в голову.
— Хотя плоть вроде как сама переходит от теории к практике.
— О’кей, — вздохнула Сюннева. — Если обещаешь позаботиться о младенце. Как, ты сказал, его звать? Президента нашего?
Да, Пьетюр, вот так, наверное, все и было, когда я в виде спермия начал свой путь в этот мир. Но факт остается фактом: вместе с одиннадцатью тысячами так называемых Детей Независимости я — согласно желанию президента — родился 17 июня 1944 года, в дождливый день, когда радостное пение заглушали стоны и крики матерей, потому что благие призывы нашего славного новопровозглашенного президента были услышаны, однако ж он начисто забыл одну «мелочь»: построить родильные дома. И отцу вправду пришлось заботиться обо мне, так как мама моя оставалась легкомысленной до тех самых пор, пока не обратилась на путь истинный. А это действительно произошло. Когда умерла Лаура. Вот тогда-то ее и объял свет, так она твердила. Блуждающий огонь, который шел к ней долго-долго.
~~~
Стало быть, на Скальдастигюр, 12 мы с отцом жили одни?
На этот вопрос трудно ответить однозначно. Я бы сказал, все целиком зависит от того, как человек подходит к реальности. Неужели всё иллюзия и видимость? Философы наверняка уже достигли тут согласия, но в таком случае это произошло без нашего с отцом ведома. Мы же волей-неволей установили, что очень и очень немногие из тех, с кем мы ежедневно общаемся, принадлежат так называемой реальности. Если мне дозволено столь туманно выразиться насчет весьма серьезной проблемы.
Спать я ложился около восьми, не по принуждению, а с радостью. Потому что отец, как бы он ни был занят монтажом своих пленок или начитыванием материала для будущих репортажей, всегда находил время посидеть на краешке моей кровати и рассказать какую-нибудь историю о мире, о людях, которых встречал, о местах, где бывал. Рассказывал он замечательно, и лейтмотив всегда был один: мир — штука фантастическая и человеку здорово повезло, что он в нем оказался, а больше всех повезло мужчине, которому дано любоваться Женщиной. Поистине гениальный ход. Снабдив меня новым ландшафтом для грез, он желал мне доброй ночи и уходил, но дверь оставлял приоткрытой, чтобы я, прежде чем целиком погрузиться в мир сновидений, мог видеть его спину и слышать, как он смеется, все тише и тише. Но однажды ночью я проснулся.
Мне приспичило в уборную. А в ванной у нас было окошко, смотревшее на чахлый садик за домом. Садовод из отца не получился, жилистые кусты смородины и те расти отказывались, анютины глазки да ноготки тулились возле стены, — словом, не Бог весть какое царство. И все же, как я заметил, всякий раз, выходя на рассохшееся заднее крыльцо, отец слегка кланялся, будто там его встречала ожидающая свита. Конечно, почтение перед природой, благоговейный трепет перед таинством роста, даже перед тем, что растет криво или почти вовсе не растет, я вполне могу понять.
Но чтобы всегда?
Так вот, я глядел в окошко ванной. Была ночь, полная луна висела над рябиной. Возле трех небольших камней стоял отец; эти камни сама природа сложила пирамидкой, и, когда я был совсем маленький, отец почему-то не разрешал мне по ним лазать. Стоял отец неподвижно, спиной ко мне и к дому, под огромной, сливочно-желтой луной; он как-то по-особенному сложил ладони, а руки вытянул вперед, чтобы на них падал свет. Я осторожно открыл окно, стараясь получше рассмотреть его ладони: они были сложены ковшичком. И вдруг в этот ковшичек упало несколько капель лунного молока. Отец наклонился и выпил их.
У меня дух захватило. Отчасти потому, что на моих глазах происходило нечто никогда прежде не виданное, а отчасти потому, что я чувствовал себя непрошеным очевидцем чего-то такого, чему еще некоторое время полагалось бы оставаться сокрытым. Я прямо-таки видел, как эта лунная влага струится по отцовским жилам, освещает их изнутри, заставляет его фосфоресцировать. Кожа горела, глаза увеличивались и посылали во тьму лучи, а иные из этих лучей выбивали искры из пирамидки у его ног, я не знаю, долго ли так продолжалось, знаю только, что случилось это в конце двадцатого века и что от камней поднялось — сперва лишь как трепет воздуха, но мало-помалу материализуясь все отчетливее, — лицо, фигура, я увидел темные волосы, упавшую на лоб прядку, увидел большие глаза, шею, левую руку женщины, длинные пальцы, которые мягкой дугою обвились вокруг шеи отца и притянули его к себе, я зажмурился и упал на пол.
Это был первый раз. На следующее утро я проснулся в своей постели, голова разламывалась от боли. Светило солнце, отец негромко напевал на кухне, откуда веяло запахом поджаренного хлеба и горячего шоколада. Отец принес на подносе все, что надо: в моей синей кружке дымился этот самый шоколад, еще там были, во-первых, мед, во-вторых, сардинки, а в-третьих, печеночный паштет. А также стакан свежеотжатого апельсинового сока и непременная «Моргюнбладид». Отец открыл окно и спросил, хорошо ли я спал.
Все более чем обычно.
Но вместо того чтобы и ответить как обычно, я буркнул: «А чего?» — и подумал, что он скажет: «…памятуя о ночном происшествии…» Отнюдь. Он приветливо кивнул, насвистывая тему из шубертовского квинтета «Форель», открыл в газете раздел культуры, и вот так этот день, змеясь, побежал в вечность.
В следующее полнолуние повторилось то же самое. Он стоял в саду под небесами, набравшимися новых сил и набухшими собственным молоком. На сей раз явилась голубая фюльгья[19]. Конечно, она была не голубая — ни лицом, ни волосами; это впоследствии я назвал ее так, чтобы отличить от других фюльгий, населявших отцовы ночи. Но после нее в пространстве осталась какая-то голубизна. И если первая была — рука и волосы, то эта — живот и грудь. Как знать, может, этим существам положено являть себя частями, фрагментарно.
Какая взволнованная тишина в окне. Мои пальцы улыбались, они закрыли створки, чтобы я остался незамеченным. Но в ту ночь, слушая крадущиеся шаги и шепоты повсюду в доме, я убрал со своей полки самые детские книжки.
Впрочем, конечно же невозможно в одночасье сделаться физически взрослым. Наутро, проснувшись от хлопков гардины и распахнутого на море окна, я приуныл, когда вновь обнаружил хрупкость моих членов, худосочность груди. Тщетно я пробовал почерпнуть силу из недр глетчера Снайфедльсйёкюдль, на том берегу залива, — отец стоял ближе к окну, и сила, видать, шла прямиком к нему, потому что он вдруг обернулся: