Генезип незаметно напился до потери сознания. Он что-то говорил княгине, что-то ей обещал — совершалось нечто, не поддающееся измерению, даже если бы могла существовать «психическая шкала Лебеска», возможность дифференциации мельчайших искривлений человеческой психики. Мир, казалось, раскалывался от невозможности самоосознания. Душа разрывалась на клочки, ее клочья разлетались в разные стороны, крутились в водовороте алкоголя и проблесках подросткового разума. В какой-то момент Зипек встал, походкой автомата вышел из комнаты, оделся и выбежал из дворца. И вовремя. Рвало его страшно. На Круповой равнине его осыпал морозный крупчатый снег. Но в этот вечер он так и не пришел в себя — он еще не понял неотвратимой трагичности невозвратимых мгновений.
Отец умирал ближе к утру. Он мог прожить еще два-три дня. Случилось нечто ужасное, только неизвестно для кого — возможно, для каких-то там теток: для Генезипа он перестал существовать прежде, чем умер.
Ветер завывал и свистел, захлестывая особняк пивовара летучими белыми космами разъяренной «бабы-метелицы». В темно-зеленом кабинете старого Капена была только санитарка, панна Эля. Генезип поцеловал пухлую лапу умирающего отца без всякого волнения.
— Я знаю, что ты будешь ее любовником, Зипек, — выдавил из себя старый Капен. — Она научит тебя жизни. Я вижу это по твоим глазам — можешь не врать мне. Да хранит тебя Бог, ибо никто из людей не знает, о чем эта гадина думает на самом деле. Пятнадцать лет назад, когда я блистал при дворе нашего незабвенного короля, и у меня была с ней большая любовь. [Несколько лет Польша была королевством, но это был лишь несущественный эпизод. Брагансы или что-то вроде. Их вымели, словно мусор.]
— Успокойтесь, господин барон, — стараясь убедить его, прошептала Эля.
— А ты, паненка, символ смерти, помолчи. Эта Эля олицетворяет небытие. Я знаю, что умру, но иду по этому мосту с радостью — ведь я знаю, что с этой стороны меня не ожидает ничего нового. Я насладился жизнью — не каждый может так сказать о себе. Я завоевывал, объединял и накапливал — одним словом, творил — вот так-то. А выродок мой мне не удался, но я его и после смерти шарахну, за милую душу: отбивную из него сделаю.
Генезип помертвел. Впервые он видел отца не суровым, близким, любимым — пусть сквозь стиснутые зубы, но любимым старцем, а кем-то совсем иным, неизвестным, почти безразличным для него прохожим — и это было самым главным. И все же в этот момент отец был ему гораздо симпатичнее. Теперь он мог бы стать его другом или возненавидеть его навеки, или просто равнодушно уйти. Отец был для него чужим, иксом, вместо которого можно подставить любое значение. Зипек смотрел на него с огромной дистанции, которую создавала смерть, первая смерть в его жизни.
— Стало быть, папочка мне все прощает, и я могу делать, что захочу? — спросил Зипек почти с нежностью. «Знание» того, что отец был когда-то любовником княгини, сблизило его с ним, пусть и каким-то некрасивым и стыдным образом.
— Да, — ответил старый Капен, принужденно рассмеявшись прямо-таки со звериным оскалом, а его зеленые зеницы в складках жира мигнули холодным разумом и дьявольской, носорожьей злобностью. Ужасный старик из давно забытого сна: какие-то заросли можжевельника, в которых в предвечерних сумерках шипит прохладный ветерок, а в них собирает хворост старик с невидимым лицом — разрешено увидеть лишь его бороду — остальное принадлежит другому миру. Старый Капен знал, что делает, предоставляя сыну свободу, но даже он просчитался. Желание Генезипа заняться литературой моментально исчезло. Он стоял психически разоруженный, трясущийся от холода, недосыпа, перепоя и недавнего эротического возбуждения. Многовариантный вихрь будущего заслонил ему нынешнюю минуту, которая вдруг уменьшилась, словно в перевернутом бинокле, и почти исчезла под скрытым смыслом угрозы, содержащейся в наступающих и уже тревожно предощущаемых событиях.
— До свидания, отец, мне надо поспать, — решительно и невежливо заявил он и вышел из комнаты.
— А все же моя кровь, — удовлетворенно, почти триумфально шепнул отец Эле и погрузился в предсмертную дрему. За округлыми холмами Людзимирской земли в тумане вихрящегося снега занимался голубоватый свет.
Информация
Политический фон всего этого еще не прояснился. События лишь начинали медленно скатываться, словно ледник, с мрачных гор неизвестного. По краям ледника возникали небольшие, торопливые, не имеющие такого запаса времени, как он, лавины, но никто не обращал на них внимания. Деятелями всех партий, потерявшими свои прежние отличия в общем искусственном, псевдофашистском, безыдейном au fond[15]благосостоянии, овладели неизвестная до сих пор в стране широта взглядов и беззаботность, граничащая с каким-то радостным идиотизмом. Подвижная китайская стена росла и укреплялась, отбрасывая угрожающую желтоватую тень на остатки Азии и на Запад. Но где был источник света — не знал никто. Даже англичане, разбитые на несколько большевизированных государств, убедились наконец в том, что не являются монолитной нацией. И вообще, нигде, кроме Польши, не говорилось о нации, что, впрочем, полностью соответствовало последним результатам антропологических исследований.
Капен неясно думал: «Апоплексический удар, кровоизлияние в мозг — чему поможет это объяснение? Я стал совсем другим человеком. Если бы в этом состоянии я пожил еще, то, может быть, занялся бы социальными проблемами завода: сделал бы из него кооператив, а Зипека отдал бы в простые рабочие. А сам бы стал каким-нибудь подмастерьем. Кто знает, не сделаю ли я еще этого — то есть первого, а не последнего. Вот посплю и сделаю новое завещание. Не умру же я во время этого сна!»[Приходили ему в голову и другие мысли: о странном его приятеле Коцмолуховиче, генеральном квартирмейстере армии, который был влюблен — да еще как — в его жену (ныне бесчувственную, словно пень), когда она была незамужней.] «Совсем я, черт побери, размяк, — размышлял он дальше. — Хорошо, что умираю, — стыдно было бы жить, не стыдясь своего упадка. Но как умирающий я могу себе позволить выкинуть какой-нибудь „здоровый фортель“». Словно одеяло с выцветшими фиолетовыми цветами, его обволокла прежняя жизнь, ставшая далекой и лишенной красок. Закутавшись в то и другое, он заснул с верой и надеждой, что еще хотя бы раз увидит мир. При этом он удовлетворенно подумал, что ему все равно, проснется ли он еще завтра или послезавтра.
Генезип ощутил в себе злую силу. Но он вынужден был, по крайней мере до сих пор, жить так, как повелевал отец, ставший нынче другим, но продолжавший действовать из глубин прошлого, словно испорченная заводная машинка. Он воздействовал на Зипека, несмотря на то, что стал другим — и это было крайне странным, но еще не в той степени, как все остальное вокруг — все, абсолютно все выглядело странным после сегодняшнего пробуждения. Неосознанная ясность быстро распространялась на самые отдаленные участки души, как солнечный свет, бегущий за тенью гонимого ветром облака. Внезапно он припомнил, что, упившись в зюзю, перед уходом договорился с княгиней о свидании в два часа ночи, и испугался, что так далеко зашел. «Теоретически» он знал все (о, это сексуальное «все» невинного ученика восьмого класса), но никогда не ожидал, что теоретическое знание может так легко сцепиться с действительностью, да еще в таком масштабе. Все вокруг вдруг остановилось, как вкопанное в землю, — застыло лишенное времени прошлое, а в нем недвижимо торчало актуальное мгновение, словно воткнутый в живот врага нож. Небольшим ручейком «журчала» где-то в отдалении жизнь, но это лишь усиливало жуткую неподвижность всего окружающего. Казалось, весь мир остановился на бегу, вглядываясь в себя вытаращенными от испуга глазами. «Ничто не спросит ни о чем в своей пустой могиле», — как писал тот «запрещенный» школьный приятель. И вдруг что-то «отпустило», все вновь пришло в движение в бешеном по контрасту с предыдущей неподвижностью темпе, словно река, ломающая ледяные заторы. Переживание как бы остановленного времени стало нестерпимой мукой.