Иоаннис встал, потом сел. Потом снова встал.
– Лодка плыла прямо мимо гавани. Архиепископ Хрисостомос сотворил молитву. Госпожа Серенос закричала, она шла прочь и кричала, что хочет помереть в собственном доме, а не на площади, чтоб на нее все друзья ее не глазели. И они ее убили. Прямо там. Прямо на наших глазах. Перед магазином Аргироса, где она обычно покупки делала… иногда Аврамакису игрушки недорогие там покупала… она жила через улицу…
Атос закрыл руками уши.
– Остальных затолкали в грузовик, который простоял на раскаленной площади весь день, а эсэсовцы шастали рядом и пили лимонад. Мы пытались что-то придумать – надо было что-нибудь делать. Потом вдруг грузовик поехал в сторону Кери.
– Что с ними случилось?
– Никто не знает.
– Ас теми, кто был в лодке? Что они с ними сделали?
– Отец думает, их отвезли на железнодорожную станцию в Лариссе.
– А Каррер?
– Никто не знает, где он теперь, отец слышал, что ему удалось скрыться в маленькой рыбачьей лодке-каики в ту ночь, когда мы к вам приходили. Архиепископ остался с евреями, он хотел вместе с ними залезть в грузовик, но его не пустили солдаты. Он весь день так и простоял рядом с машиной, говорил с несчастными, которых в ней заперли…
Он прервал рассказ.
– Может быть, Якову не стоит дальше слушать?
Атос был в нерешительности.
– Знаешь, Иоаннис, он и не такое уже слышал.
Мне казалось, что Иоаннис вот-вот разрыдается.
– Если поискать людей из гетто в Хани, критского гетто, которому две тысячи лет, если поискать их в сотне миль от Полегандроса, на дне морском…
Он говорил, и комната наполнялась воплями. Мы были в воде, пули рвали шкуру моря, пули, предназначенные тем, кто слишком долго не шел ко дну. Потом голубая гладь Эгейского моря вновь мирно мерцала в солнечных лучах.
Через некоторое время Иоаннис ушел. Я смотрел, как Атос провожал его вниз до середины холма. Вернувшись, Атос сел за письменный стол и записал все, что рассказал нам Иоаннис.
Больше Атос не разрешал мне по ночам вылезать на крышу.
Он педантично поддерживал сложившийся у нас распорядок: регулярное питание, ежедневные занятия. Но дни наши стали какими-то аморфными. Он продолжал рассказывать свои истории, стараясь нас как-то подбодрить, но теперь они утратили былой смысл. Он говорил о том, как они с Никосом узнали о китайских воздушных змеях и пошли пускать такого змея на мысе Спинари, а деревенские ребятишки сидели на берегу, поджидая своей очереди, чтобы почувствовать натяжение бечевки. Рассказывал, как змей затерялся в волнах… Где-то на середине все его рассказы шли наперекосяк, потому что напоминали нам о море.
Единственным занятием, успокаивавшим Атоса, оставалось рисование. Чем сильнее было его отчаяние, тем одержимее он рисовал. Он снимал с полки «Основные формы» Блоссфельдта[38]и в карандаше и чернилах копировал увеличенные фотографии растений, превращая стебельки в полированные призовые кубки, цветы – в мясистые рыбьи пасти, стручки – в волосатые складки гармошки. Атос собирал дикий мак, росший среди сорняков, базилик, можжевельник и раскладывал их на столе. Потом акварелью делал точные рисунки этих растений. Он цитировал Уилсона: «Нельзя строить догадки о гармонии природы». – Не отрываясь от рисунка, он пояснял свою мысль: – О можжевельнике сказано в Библии. Агарь оставила Измаила в можжевеловой роще, Илия лежал под можжевеловым кустом, моля о смерти. Может быть, это и была неопалимая купина – даже когда огонь проходит, внутренние веточки можжевельника продолжают гореть».
Закончив, он собирал все, что было у нас съедобного, и мы садились ужинать. Я наматывал на ус важный урок: смотри внимательно, запоминай то, что видишь. Ищи способ делать красоту необходимой; ищи способ делать необходимость красотой.
К концу лета Атос оправился от потрясения настолько, что стал настаивать на продолжении наших занятий. Но нас по-прежнему окружали мертвые, встававшие с зарею над голубой гладью вод.
По ночам я задыхался, видя во сне круглое, кукольное лицо Беллы, мертвое, без всякого выражения, и ее волосы, шлейфом плывущие ей вслед. Кошмары, в которых родители и сестра шли ко дну вместе с критскими евреями, продолжались еще долгие годы, много лет после того, как мы переехали в Торонто.
Часто на Закинтосе, а потом в Канаде я вдруг как будто куда-то проваливался. Однажды я стоял на нашей кухне в Торонто, солнечные лучи диагональю падали на пол. Я уж не помню, что мне ответил Атос на какой-то вопрос. Должно быть, и в тот раз ответ не имел ничего общего с вопросом:
– Если ты делаешь себе больно, Яков, тем самым ты и мне причиняешь боль. Ты доказываешь мне, что моя любовь к тебе бессильна.
Атос говорил:
– Я не могу спасать мальчика из объятого пламенем здания. Вместо этого он сам должен спасти меня от такой попытки и спрыгнуть на землю.
* * *
Пока я скрывался в лучезарном свете острова, на который меня привез Атос, тысячи задыхались во тьме. Пока я прятался в уютной комнате, тысячи набивались в печи для выпечки хлеба, сточные трубы, мусорные баки. В тайники двойных потолков, в конюшни, свинарники, курятники. Мальчик моего возраста прятался в ящике; через десять месяцев он ослеп, и конечности у него атрофировались. Женщина простояла в кладовке полтора года, ни разу не присев, – кровь разорвала ей вены. Пока я жил с Атосом на Закинтосе, учил греческий и английский, занимался геологией, географией и поэзией, евреи в Европе пытались забиться в любой угол, в любую щель, занять любое пространство, где их нельзя было бы найти. Они хоронили себя в странных могилах, в любых убежищах, готовых принять их тела, и все равно занимали больше места, чем им было отпущено на земле. Я не знал, что, когда я скрывался на Закинтосе, еврея можно было купить за бутылку водки, за четыре фунта сахара, за сигареты. Я не знал, что в Афинах их, как зверей, обложили на «площади Свободы». Сестры Виленского монастыря переодевали мужчин монахинями, чтобы передавать оружие и снаряжение подпольщикам. Одна монашка в Варшаве прятала детей под юбкой и так проводила их за ворота гетто до тех пор, пока однажды вечером – в мягком свете сумерек, спускавшихся на зараженные тифом и вшами улицы, – ее не поймали. Ребенка подкинули в воздух и расстреляли, как пустую консервную банку, а монашке дали «нацистскую пилюлю» – пулю в горло. Я не знал, что, когда Атос рассказывал мне о восходящих и нисходящих ветрах, арктическом тумане и фантоме горы Броккен,[39]евреев подвешивали за большие пальцы на площадях, где гуляли люди. Я не знал, что когда их было столько, что все не вмещались в печах, их трупы сжигали в открытых котлованах, где пламя разгоралось от человеческого жира. Я не знал, что, пока слушал рассказы о первооткрывателях, ходивших там, где до них не ступала нога человека (по чистому снегу или соляным отложениям), и спавших в чистоте, люди разгребали груды человеческих тел, сплетенных конечностями, рвавшуюся в их руках плоть друзей и соседей, жен и дочерей.