— Причём с лучшей стороны, — кивнул Карадок, — у неё самые чистоплотные девочки в Аттике; а ещё у неё есть вот такущая турчанка по имени Фатима. — Он широко развёл руки, чтобы показать, какая она необъятная. — Фатима там героиня.
Всё это становилось менее и менее эзотерическим. Карадок соблазнял нас морем красного нимейского и пророчеством:
— Вот увидите, Графос тоже туда придёт и спасёт нашу шкуру.
Она улыбнулась, это так, но улыбнулась с грустью и неуверенно покачала головой.
— Я дам вам большую машину, — сказала она, — но сама не поеду. На тот случай, если он позвонит или зайдёт ко мне. Надеюсь, вы встретите в «Нае» всех ваших друзей, и Сиппла тоже. Он знает, что вы должны были сегодня приехать.
Разрезая сыр, Карадок похвалил его («Этот камамбер хорошо полежал, долго — не за пазухой у Авраама, но у самого султана под волосатой мышкой») и добавил с полным ртом:
— По мне, никто не может сравниться с этим клоуном Сипплом.
Пулли объяснил, что Сиппл — «сомнительная личность».
— Зато неотразимый, мой любимый numéro[23]— настаивал Карадок. — Талантливый малый.
— Талантливый зады повторять, — возразил Пулли. По его лицу видно было, что им владеет яростный, хотя и подавляемый дух отрицания. Карадок, явно уже хмельной, раздражённо отвернулся от него, чтобы высказать несколько соображений первостепенной, так сказать, важности тишайшему и нерешительному графу, на лице которого при упоминании о борделях появилось страдальчески тревожное выражение. Ясно было, что он не собирался принимать участие в нашей оргии. Карадок, возможно, чувствуя некоторую сомнительность своего предложения, попытался уговорить его, рассуждая о положительной стороне низменной жизни. В таком вот роде:
— «Най» — превосходное место, чтобы испытать себя, лучше, чем церковь. Почему нет, в конце концов? Оргазм ближе, чем что-то другое, подводит нас к смерти, он — её мгновенное подобие. — (Ипполита охнула с миной отвращения.) Ханом овладел проповеднический пыл, в его голосе отчётливо слышался отзвук валлийской скинии. — Вот почему оргазм сопровождает молитва, поэзия, искупительная жертва, табу. Древние греки видели их явное родство и в своей мудрости совмещали храм и бордель. У нас нет воображения. Мы глупцы! Священник норовит обуздать его энергию, использовать, как динамо-машину, чтобы ещё больше запудрить мозги. На наших харях мерзкие гримасы. Взгляните на него, и на него, и на неё. Взгляните на меня! Нам говорят: на Востоке он сумел разбить глиняную форму и освободить статую серебряного человека. Но мы здесь, на Западе, потерпели неудачу — дурацкий ридикюль человеческого мозга способен породить лишь бесплодную борьбу символов и концепций, что дало нам ненадёжную власть над материей, но не над собой.
В ответ на поэтические излияния Хана Пулли принялся корчить обезьяньи рожи и бить себя в грудь и по бицепсам. Это восхитило Хана, который теперь стоял и тоном валлийского пастора наставительно увещевал его:
— Что умней, Пулли, дорогой мой: носить своё естество, как костюм, или насиловать и обуздывать его?
Пулли, тоненько взвыв, ответил:
— Сложи и убери его, Карри, будь умницей. Другого у меня нет, только этот, в котором ты летел весь день в самолёте. — Он повернулся к нам за поддержкой— Можете вы это выносить, когда чёртовы друиды прут из него?
— Конечно, могут, — величаво сказал Карадок, всё ещё в боевом задоре.
— С трудом, — призналась Ипполита.
— Меня так просто в дрожь бросает, — сказал Пулли.
— Очень хорошо. — Карадок нетвёрдо опустился на стул. — Очень хорошо, филистимляне. Очень хорошо. — Он взял меня за руку и принялся декламировать:
Если б скульптор на кладбище
Водрузил кусок дерьма,
В виде Скорби безутешной и суровой,
Мы б снесли его, а бронзу
Сбыли мафиозным бонзам
На посуду для студенческой столовой.
Наша реакция воодушевила его, и нам грозило выслушать ещё балладу, начинавшуюся так:
Бесполезны и угрюмы
Эндоморфы от науки.
Как на тонущей скорлупке,
Толстозадый гиппо в трюме.[24]
Но на этом ему пришлось остановиться, с шутливым раскаянием приняв весёлый протест Ипполиты. Она скинула сандалии и покуривала турецкую сигарету в чёрном костяном мундштуке. Карадок взял розу из вазы на столе, недовольно заметил: «Луна сегодня припозднилась». Он смотрел на лёгкий белый мазок на горизонте, возвещавший о её восхождении. Значит, он бывал здесь и раньше? Вероятно.
Ночь была тиха в этом саду с его недвижным пламенем свечей, медленно плывущими тёплыми волнами аромата. Но вот порыв ветерка задул свечи, оставив нас в полутьме.
— Прекрасный конец нашего обеда, — сказал Карадок. — И знак, что пора заняться делом. Как мы всё устроим?
Ипполита оставалась дома; Баньюбула предпочёл, чтобы его высадили в Афинах, «если мы сможем сделать крюк». Мы остались втроём. Я припрятал свои священные коробочки в надёжном месте до возвращения и присоединился к ним. Пулли сел за баранку, потеснив шофёра, мрачного от предчувствия, что работать придётся всю ночь. «Будьте осторожны», — кричала наша хозяйка, стоя в воротах.
Карадок тихонько замурлыкал песенку, отбивая пальцем такт.
Девчонки, вино и картишки,
Картишки, девчонки, вино —
Хороша любая страстишка,
На выбор — любая страстишка.
Как голые задницы, лица,
Или голый задок….
Пулли, едва не наехав в темноте на повозку, помчался вослед скрывшемуся солнцу. Баньюбула бормотал, как индюк. Он явно был трусоват и с облегчением вылез из машины в предместьях столицы, задержавшись только для того, чтобы забрать свою трость с серебряным набалдашником и церемонно пожелать нам доброй ночи. Потом повернули мы к морю, и теперь молодая медлительная луна восходила на небо; она сопровождала нас, пока мы мчались вдоль бесконечных стен, мимо скученных пыльных деревень, уютно устроившихся среди однообразных пальм, мимо пивного завода, мимо Илисса, заваленного хламом. Оливковые рощи у подножия Акрополя уходили к полотну узкоколейки, растворяясь в темноте. Горизонт ещё не господствовал, правил только предел, где звёзды начали прокалывать мрак. Как цветущая ветка, бросился нам навстречу последний поворот, и, восхищённый лунным светом и серебряным стеклярусом затихшего моря, Пулли всё прибавлял скорость, пока мы мчались к Суниону — звёзды холодные, как кресс-салат, и сверкающие брызги на скале. Роза Карадока была черна. Ночь — безмятежна и утешительна. Карадок решил на время оставить своё ораторское шутовство: тихое свечение неба действовало наркотически. Он рассеянно пытался поймать лунный луч в сложенные ладони.