Гусар выпрямился, перебросил, звякая шпорами, через подоконник, как через седло, сперва одну длинную ногу, потом другую, вроде бы покороче, и оказался внутри, в зале аустерии, куда его приглашали войти через дверь выпить стаканчик сливовицы. Закрыл окно, задернул занавески — так же, как это сделал бы любой другой человек, не гусар. Будто у себя дома. Знал, куда попал.
— Kosaken. — Он обернулся: лицо белое.
— Ага, — согласился старый Таг. — Они.
— Кто б мог подумать, — вдруг удивилась невестка старого Тага Мина.
— От окна! От окна! — Старый Таг показывал гусару, чтобы тот отошел. — Да, да, ты тоже!
Гусар с первой же минуты понял, что нужно слушаться старого Тага. Попятился на середину залы и замер, с саблей на боку и револьвером на поясе.
Старый Таг заложил руки за спину, подошел к гонведу и посмотрел ему прямо в глаза:
— Ну, Herr Honved! Что дальше? Войну мы уже выиграли.
Гусар кивнул.
Невестка делала знаки старому Тагу. Не надо насмехаться над вооруженным человеком. Он ничего не понимает? А если понимает? Гусару улыбнулась. И вдруг испуганно вскрикнула:
— Что это? Herr Honved! Вытрите! Где платок? Лёлька, дай господину офицеру чистый платок. Возьми в шкафу.
Гусар достал из кармана носовой платок и вытер лоб. Это была не кровь: след оставила раздавленная резеда. Он посмотрел на зеленое пятно и, обрадовавшись, улыбнулся. Звеня шпорами, стукнул каблуком о каблук и, держа кивер на уровне груди, быстрым коротким движением склонил голову:
— Danke!
— Не за что, — ответила невестка старого Тага и покраснела.
Старый Таг прислушивался, подняв голову и закрыв глаза.
Снаружи опять стреляли. Дребезжали стекла в окнах. А вот и стены вздрогнули. Что это? Земля качнулась под ногами. Уходит из-под ног.
Но прежде чем земля ушла из-под ног, послышался густой топот скачущих лошадей и рев множества глоток. Что они кричат? Ура? Ура? Почему? Топот стал стихать, только еще нестройно простучали копыта отставших. Звуки глушила дорожная пыль.
— Патруль, — пояснил гусар, подняв один палец, не выпуская из остальных кожаной перчатки.
На минуту настала тишина, потом громыхнуло — раз, другой, третий, через короткие промежутки. Тряслись стены, дребезжали оконные стекла, в буфете подскакивали кружки. Свист вспорол воздух, гром выстрелов отдалился.
— Где-то неподалеку бой, — объяснил гусар, — может, меня еще отобьют.
— Дай-то Бог! — вздохнула невестка старого Тага.
— Глупости! — сказал старый Таг, глядя гусару прямо в глаза.
— Глупости! Глупости! — передразнила его Лёлька.
— Когда стемнеет, — гусар перешел на шепот, — я сразу уйду.
— Э-э-э, — поморщился старый Таг, — в такую погоду? Под такой дождь?
Снова с громким топотом промчались конники. Снова с раскатистым «ура!».
— Что они там кричат? Зачем? Из-за полутора гусар устраивать такой тарарам! Видно, они тоже только еще учатся воевать. На наших бородах учатся стричь. Теперь дитя малое может выиграть войну. Пока никто еще ничего не умеет.
Уже начало смеркаться.
Выстрелы смолкли. Топот лошадиных копыт стих.
Старый Таг подошел к окну. Отодвинул занавеску. Шлях был пуст. На повороте, невдалеке от паровой мельницы Аксельрода, что-то лежало. Это была лошадь гусара. Гусар отвернулся от окна и опустил голову.
— Боже! — воскликнула Мина, невестка старого Тага. — Совсем забыла про ужин. Лёлька, идем на кухню. — Она взяла дочь за руку.
Лёлька шла как лунатичка. На пороге обернулась и бросила взгляд на гусара:
— Verzeihen Sie, Herr Offizier.[30]— И зарделась как пион.
Иштван стоял, понурив голову. Губы плотно сжаты.
— Was? Was? — спросил он. — Почему? — Звякнув шпорами, шагнул было в сторону кухни.
Невестка старого Тага быстро закрыла за собой дверь. Только сказала, выходя:
— Извините, что мы вас оставляем, господин офицер.
Гусар отвернулся и платком вытер глаза.
Старый Таг зажег свисающую с потолка лампу. Подошел к буфету, открыл нижнюю дверцу. На полочках засверкали праздничные пасхальные рюмки красного стекла, пузатые бутылки, серебряные ложечки и серебряный поднос. Из особого отделения старый Таг вынул черный кашемировый платок с бахромой. Накинул его на висячую лампу. Стало темнее, только на середину залы падал сноп света. Вдруг поможет? Завязал концы платка на черной тарелке-абажуре. Да уж, поможет как мертвому припарки. А еще прикрутим фитиль. Ночью свет в окне притягивает. Грабители, те, по крайней мере, рискуют. Хоть и бандиты, но все же еще немножко люди. А этим чего бояться? Какая наша защита? Платок у Явдохи на голове? Крестьянский платок? Притворимся, что нас нет. Когда дурак закрывает глаза, ему кажется, что никто его не видит. Ну а что делать? Весь мир переворачивается вверх дном. Конец света. А Мина и Лёлька, что одна, что другая, точно малые дети. А тут еще этот — его только нам не хватало.
— Присядьте, господин гонвед.
Гонвед все еще стоял посреди залы и водил глазами за старым Тагом. Улыбнулся.
Кто его отец? Дела хорошо идут? Братья у него есть? Сестры? Где живет? В каком городе? Женат, есть дети? Когда встречаешь чужого человека, выспроси у него все, чтобы перестал быть чужим. Тем более если он пришел к тебе в дом. Почему? Женщина как ребенок — тянет руку к яркой игрушке. А мужчина — кочерга, которую остужают в помоях. Это раз. А два: расспросы, это от скромности, а не из любопытства. Кто не спрашивает — плохой человек. Скромность — наше сокровище. Как сказал царь Соломон: «Гордость и высокомерие и злой путь и коварные уста я ненавижу». Но на первом месте — гордость.
— Вы так стоите, господин гонвед, как будто сейчас начнете стрелять.
Гонвед снял короткую куртку, кивер, пояс с револьвером и саблей. Сел за стол.
Ужин еще не был готов. Из кухни пахло жарящейся яичницей. Гусар, подперев руками голову, ждал.
— Сделала бы из четырех. — Это Лёлькин голос.
— Хватит и трех. Отцу я всегда из двух делала.
Она думает, что одним яйцом спасет мир. Дура! Старый Таг обвязал вокруг пояса шелковый шнурок и встал лицом к буфету, то есть на восток. Начал раскачиваться. Приложил ладонь ко лбу, насупил брови и крепко зажмурился. Губы двигались быстро и равномерно. Монотонно цедил сквозь зубы вечернюю молитву. Только время от времени чуть повышал голос, словно начинал новый стих с прописной буквы. На «Восемнадцати благословениях» совсем замолчал. Ни бормотания, ни шепота, тихо, как в костеле. Тьфу! Опять двадцать пять! Вечно одно и то же! Лицо ксендза. Кто б мог подумать, что у еврея, все сильнее раскачивающегося, все ниже склоняющегося в немой молитве, в голове такие мысли! Мысли, они как вода, всюду просачиваются. Никакими благословениями их не прогнать.