– Конечно! Господи, о чем тут просить, это само собою разумеется. Да хоть до утра проговорим, не хочу даже думать о сне и приличиях! Только это неправильно, когда такой большой человек хочет есть и стыдится сказать об этом во всеуслышанье. Обходится чаем с кексом и мысленно клянет хозяйку… Ганна, подавайте ужин! Что, Георгий Николаевич, верно я ваши желания угадала?
И была вполне довольна его поспешным кивком.
– Рудольф с нами давно уже не ест, наверное, так сохраняет отдаление, ведь совместная трапеза сближает, не правда ли? Вот мы сейчас и сблизимся: вы, Павлушка и я… Муж утренним курьерским приехал на три дня из Санкт-Петербурга, коротко со мной и сыном поздоровался – и вышел из мастерской только затем, чтобы на вас поглазеть…
Ганна изумительно стряпает, а горничные у меня приходящие – это я очень практично придумала: терпеть не могу, когда какие-то глупые девки целыми днями слоняются по дому и от безделья шпионят и сплетничают.
А Рудольф и вправду как капризный, избалованный, испорченный ребенок с дурными наклонностями, но безумно, бешено талантлив. Во всем – и во зле особенно. Павлушка тоже очень талантлив, хотя Рудольф это отрицает, но мальчик – сама доброта, в моего отца, наверное. Рудольф же… впрочем, хватит о нем, надоело!
Ганна, накрывайте на троих!.. Нет, Рудольфа Валентиновича приглашать не надо.
В большом шатре у Карлова моста, где «Don Giovanni» давали по три раза на день, за неохотно пропускающей свет тюлевой занавеской едва виднелись малочисленный оркестрик и сидящие на невысоких табуретах певицы и певцы.
Зато небольшая сцена ярко освещалась четырьмя большими попахивающими керосином фонарями, закрепленными в ящиках с песком («Это, – авторитетно пояснил Соловьев, – против пожара. А наш брат русак на «авось» бы понадеялся!»). Зрителей собралось немного – к облегчению Риночки, плохо переносившей духоту, но, скорее всего, к неудовольствию хозяина, плохо переносящего пустую театральную кассу.
…Опустилась плотная, тяжелая ткань, а перед нею будто бы сам собой установился невысокий помост, на котором под музыку и пение завихлялись ярко раскрашенные марионетки. Приводящие их в движение ниточки не были видны, а шевелящиеся в воздухе кисти рук в черных перчатках внимание не привлекали.
Странно, но девице, устремившейся в театрик с энтузиазмом, через четверть часа стало скучно – слишком уж вульгарно «выламывались» куклы, и это никак не согласовывалось с моцартовским изяществом. Полковник же, напротив, оживился: музыка, которую он признавал не безделицею лишь в исполнении военных оркестров, да чтобы барабан был побольше, а зевающий раструб геликона – поярче, оказалась штукенцией приятной, а дергающиеся человечки были, право же, занятны.
Но вот что случилось в финале: ткань быстро поднялась и стала невидимой, помост исчез так же мигом – и кажущийся огромным человек в черном трико и под черной маской выдвинулся на авансцену. Теперь фигурки судорожно бились то ли на виселице, то ли на краю геенны огненной.
Неужели это сам Бог так жесток и страшен?! Или это дьявол, черный манипулятор, дергал теперь уже заметные ниточки, оживляя не только Дон Жуана и верного слугу его, но и наказующую статую Командора, и полную христианского всепрощения донну Эльвиру?
«Все мы на ниточках, только подвешены на разных пальцах!» – внушал театрик оцепеневшим от ужаса зрителям, а музыка и голоса подтверждали: «Да, все! Да, на ниточках! Да, на разных пальцах бесконечнопалого Искуса!»
Риночка пискнула, прижалась к отцу и зажмурилась.
– Канальство! – бормотал Соловьев, бережно прижимая к себе дочь. – Как наглядно! Этаким же образом подвесить бы все военное наше министерство и половину Генштаба заодно!
… – Папочка, мне страшно, – жаловалась Рина уже на улице, и не могли ее успокоить ни яркое солнце, ни веселый гам праздной толпы, ни ласковые поглаживания отца.
– Ну что ты, глупенькая, – говорил Соловьев, чуть не плача от нежности, – это же про плохих людей, а мы-то с тобою вон какие хорошие. Полноте дрожать, не то отпишу Федьке и Петьке, какая ты трусиха, то-то хохоту над сестренкою будет. Пóлно, пóлно!.. А давай-ка съездим на виллу, где Моцарт эти ужасы сочинял. В Бедекере[6]написано, что несколько комнат там отданы под музей. Денек чудесный, увидишь мирное обиталище и поймешь, что любимый твой Вольфганг Амадеус не напугать хотел, а вразумить. Hey, der Kutscher! Nehmen Sie uns zu dem Ort, wo Mozart eine Oper wurde![7]
– Villa Bertramka! – откликнулся круглолицый возница, с пшеничными, как водится, усами, слегка, впрочем, побуревшими от частого вымачивания в пиве. – Ja, mein Herr!
– Славяне называются, – ворчал полковник. – По-русски ни бум-бум!
… – В доме отца я часто бывала за хозяйку, матушка ведь умерла, мне еще двенадцати не было… я вам об этом говорила? Нет?! Как нет?..
– Уверяю вас, Регина Дмитриевна, не говорили. – Георгию нравилось в ней все, однако и крепло почему-то ожидание, будто вот-вот что-нибудь не понравится. Он почему-то чувствовал себя директором цирка, любующимся новенькою воздушною гимнасткой, но уверенным, что непременно случится сбой: где-то она не дотянет, не докрутит, хоть раз, но свернется как-то не этак… «Это и есть любовь? – спрашивал он себя тревожно. – Вот это предчувствие будущей досады, будущего разочарования, будущего тяжкого похмелья – и есть любовь?»
… – Так вот, матушки лишилась рано, но об этом в другой раз, под другое настроение, тоскливое, а сейчас мне радостно… Разолью всем суп, и они едят, будто наперегонки – как это надежно и правильно, когда у мужчин зверский аппетит! А еще и водочку выпьют: сначала отец – р-раз! – и крякнет; потом братья – р-разом! – и крякнут… Вы, конечно, тоже, выпив водку, молодецки крякаете? Сейчас продемонстрируете?.. Ах да, вам же из-за завтра нельзя пить уже сегодня… н-у-у, как это скучно.
– А я, Регина Дмитриевна, хочу признаться, вообще не пью. Совсем не пью, никогда.
– И наверное, правильно делаете, вы вообще на редкость правильный, и это совсем не скучно, никакое это не мещанство, что бы там Рудольф ни толковал… даже, пожалуй, соглашусь, что заплывы ваши – правильны, только боюсь вас потерять. Это же чудовищно: обрести, наконец, опору и защиту – и потерять. Это ничего, что я вас опорой и защитой называю? Молчите, молчите… сделайте вид, что ничего.
Как я вам благодарна, что вы нападки мужа стерпели – не вспылили, не сорвались, – а он именно на ваш срыв и рассчитывал… в крайнем случае, на мой, но мои ему уже не так интересны.
Рудольф обожает очаровывать и мучить… а потом заново очаровывать… Да что ж это, сама ведь сказала: «Хватит о нем!»…