— Ох, ну и шутник же этот Буффальмакко! Надо же такое придумать — собачка мадонны!
Один Разум, нахмурившись, стоял в стороне и с укором смотрел на Буффальмакко.
А когда свита покинула зал, Буффальмакко уже не смог сдержаться. Невероятное облегчение снизошло на него, он засмеялся и уже не мог остановиться, вспоминая удивленное лицо графа, сконфуженных придворных, хмурую гримасу Разума, громкое эхо прокатывалось по Кампосанто, и с ним будто послышался ему…
Мария и Страх…заливистый лай кобеля, истошный, с привизгами, что со всей внезапностью вонзился в уши и вырвал ее из сна. На печи, испугавшись, заплакал сначала меньшой, а потом и старший загудел. «У, окаянный», — ожесточенно думала Мария, вскакивая и накидывая тулуп. Который уже раз будил их посреди ночи соседский пес — словно ледяной водой окатывало. Уже и ругалась она с Митяем, и грозила, — он только руками разводил, сам толком не понимая, что находит на проклятого пса. То разражается бешеным лаем, то скулит, то вот взял привычку выть, и так горестно, что по всему селу начинали подвывать ему другие собаки. Мария чуяла, что это не к добру, да ничего не оставалось, как рукой махнуть, — как забрали отца Николая, так все стало ей равно.
В тулупе на плечах Мария вышла на двор и позвала с растяжкой, грозно:
— Ми-тяй!
Тот уже был у себя на дворе — отвязывал кобеля, чтобы увести его в сарай, от греха подальше. В темноте звякала цепь, пес повизгивал.
— Извини, Марья, — донесся до нее извиняющийся голос Митяя. — Молодой он еще, дурной.
— Молодой-то молодой, а голосище будь здоров! Этак что же, кажную ночь вскакивать? Детей перебудил.
— Извини, Марья, — после паузы сказал Митяй, вздохнул, скрипнула дверь — скрылся в сарае.
Мужик он был хороший, совестливый, Мария на него не злилась. Когда переселили ее с ребятишками сюда из поповского дома, Митяй Полухин был первый, кто пришел, помог устраиваться, даже хозяйство наладил. И отнесся к их беде сочувственно, даром что жена у него была хворая, малокровная. Померла вскорости после того, как вселили их на новое место.
На новое-то вселили, а старое было недалече. Прежний дом их был большой, с садом — вишнями да яблонями, рядом с церквой. Не то чтобы Марии жаль его оставлять — уж так власть решила, поперек не пойдешь. Но сердце болело смотреть, что с домом сталось, — устроили в нем клуб, гармошка по вечерам играет, дым столбом, лекции против Бога читают приезжие лекторы в очках. И это еще хорошо, что так, — вон церкву вообще развалили, еще в 23-м году. По первости-то развалили, а потом решили устроить в ней склад, навели крышу, стены укрепили. Была церква — стал склад. Этакое горе.
Отца Николая забрали прямо перед Пасхой. Пришла повестка явиться в райсовет, а там уже ждали. Так и не успела она с ним попрощаться как следует, даже в дорогу не собрала. На другой день прибежала туда, стала допытываться, куда мужа забрали, а председатель с улыбочкой и говорит — взят, дескать, отец Николай как преступный антисоветский элемент. А потом вообще отказался с ней разговаривать.
Они ждали этого давно. В соседнем приходе священника забрали в 33-м, слухи дошли, расстреляли. Там вообще круто взялись за причт — взяли всех вплоть до псаломщиков, осудили как врагов народа. «Вот погоди, Маша, — говорил ей отец Николай, — доберутся и до нас.» Умный был человек, чувствовал беду. Но и стойкий — я, говорил, Богу служу, не власти. Потому и забрали. Этакое горе.
После закрытия церкви жили они скудно. Кормились чем могли — отец Николай даже плоты по реке сплавлял. Корзины плели из ивняка. В колхоз-то их не пускали. «Ничего, Мария, — говорил ей отец Николай, — ужо как-нибудь выживем. Небось люди добрые не дадут сгинуть.» Ан вот дали — со свету сживают. Сколько ночей проплакала, почернела вся. И посейчас не знала, жив ли, куда угнали. Часто снился он ей — веселый, осанистый, в черной своей рясе, улыбается. Значит, живой, значит, не расстреляли, как батюшку из соседнего прихода. А уж мы тут как-нибудь. Корзины она продолжала плести. Но к колхозу ее близко не подпускали. И частенько бывало, что поясок она с ребятами подвязывала потуже.
Вернулась в избу, плотно прикрыла дверь за собой. На печи еще всхлипывали — видать, не на шутку перепугались. Что делать — разделась, полезла на печь, прижала к себе обоих. А у самой еще внутри не отошло — недоброе чуялось, не к добру собака каждую ночь беспокоится. И что-то восстало в ней: «Утром пойду к председателю, авось даст работу. Не по закону это, чтобы малые ребятишки голодали. Они-то ни в чем не повинны.»
Это был не первый раз, когда она ходила к председателю. Встречал он ее все холоднее и холоднее, и она со злостью вспоминала, как этот самый Петька Тютюнов первым шапку скидывал, завидев отца Николая. А теперь, вишь, председатель! А не посмотрю, что председатель. Нету закона такого. И по селу шла она, гордо подняв голову, по сторонам не глядя. А у самой холод внутри, сердце теснит. Вошла в контору — сидит, здоровый точно бык, рыжий, усатый, глаза голубые, холодные.
Завидев ее, председатель нехорошо улыбнулся:
— А я прямо чуял — вот попадья припожалует. Чего тебе?
— А того мне, — заявила она, — что с голоду через тебя помираем. В колхоз не берут, работы нет, хоть с сумой иди. Нету такого закона…
— Это тебя-то в колхоз? — перебил ее Тютюнов.
— Нету такого закона, — твердо закончила она, — чтобы дети мучались. Голодуют ребятишки, это тебе вдомек? Я в колхозе работать согласная, доить, на поле — все умею…
— Это тебя в колхоз? — переспросил Тютюнов и прищурился. — Да будь ты в колхозе — поперли бы. Еще не хватало, чтобы в колхозе духовенство состояло.
— Какое же я духовенство? — весело удивилась она. — Духовенства-то у нас в дому и не осталось. Последнее намедни увели, кормильца.
— Увели, — согласился Тютюнов с улыбочкой. — И в колхоз мы тебя не примем именно потому, что и ты скоро… того… присоединишься.
Сказал — как брякнул.
Обратно она шла — не шла, плелась. Вошла в избу, ноги подкосились, упала на лавку и разрыдалась. Вот к чему псина проклятая выла. Да и сердце чуяло. Ох, горе-беда…
Той ночью это и произошло. Кобель взвыл прямо-таки не своим голосом — и затих, словно дубиной прихлопнули. И Мария увидела, что в окно заглядывает человек. Лица-то было не видать, но показалось ей, что глаза его горят огнем, и смотрит он пристально, да все на печь, где дети спали. Сама не поняла, как оказалась на ногах, заслонила собой печь, грозно сказала окну:
— А ну, прочь, проклятый!
Тень за окном не шевельнулась.
— Прочь! — повторила она, чувствуя, как трясутся колени.
Дети проснулись, завозились на печи.
— Мама! — позвал старший. — Ты чего?
— Не смотрите туда, — метнулась она к ним.
— Да нет там никого! — удивились они.