Был час ночи. Матье хорошо запомнил эти мгновения. Он прикрыл глаза и слушал безмолвную музыку, которая поднималась в нем, пока формулы и выводы сменялись в голове, как на классной доске.
Его последней осознанной мыслью была мысль о Пикассо. Что осталось бы от мира, если бы эта созидательная и одновременно разрушительная гениальность принадлежала физику-ядерщику?
Он уже не думал: он слушал. Его мозг не посылал сигналов: он их получал. Они приходили извне. То была гармония, которую он слышал ясно и отчетливо и которую оставалось лишь записать.
Чистейшее эстетическое наслаждение. Красота идеального порядка, наконец-то достигнутого, когда все, что было бессвязным, фрагментарным, бесформенным, обрело, наконец, свое место в совершенной гармонии.
Он нетерпеливо оттолкнул привезенные Чавесом бумаги.
«Динозавры какие-то», — подумал он.
И потянулся за карандашом.
Несколько раз он выходил из фарэ, чтобы перевести дух.
Океан спал: не было никого, кто мог бы говорить от имени человека. Из водной дали катились к пляжу длинные белые буруны. В пальмовых рощах из темноты выступали лишь неподвижные кроны. Вода фосфоресцировала и переливалась миллионами невидимых жизней.
Лицо, что было у меня
До сотворенья мира.
Сутки спустя, в три часа ночи, он закончил.
— Вот, — сказал он.
Чавес сидел напротив. Выглядел он еще более изнуренным, чем Матье. Очки на его сухом, остроносом, костлявом лице поблескивали какой-то болезненной неудовлетворенностью: неудовлетворенностью вечного ведомого.
— Готово, — сказал Матье. — Теперь можете начинать.
Чавес бросил растерянный взгляд на стопку бумаги.
— Мне за тобой не поспеть. У меня уйдет недели две, чтобы в этом разобраться.
— Можешь на меня положиться.
— Ну, это конечно, — злобно сказал Чавес. — Такой мозг, как у тебя, встречается два-три раза в столетие.
— По-видимому, чаще и не надо, — отозвался Матье. — Теперь ваш черед.
— Будь спокоен. Интендантская служба не подведет.
Матье рассмеялся:
— Да будет тебе, старина. Не нужно недооценивать роль техники…
— Однако, по-моему, ты сам говорил, что технология — задний проход науки, — сказал Чавес.
Он встал. От внутреннего напряжения губы у него побелели.
— Если это сработает…
— Сработает. Обязательно сработает. Все к тому и вело — наука, идеология, Бухенвальд, Хиросима, Сталин. Оставалось только воплотить в жизнь.
Губы Чавеса искривились в иронической улыбке.
— У тебя не начнутся снова муки совести?
— Совесть? Что это такое? Я — ученый.
— Вспомни, что сказал Кастельман по поводу загрязнения вод и разрушения озонового слоя: «Есть лишь один ответ на вред, ошибки и опасности, которые несет в себе наука…»
— «…еще больше науки». Это неоспоримо.
— Ты отдаешь себе отчет, что это означает, — то, что ты только что придумал… Если оно сработает…
— Сработает. Не может не сработать. Это, вероятно, было запрограммировано с самого начала, записано в генетическом коде.
Чавес не слушал. Он расхаживал по фарэ в лихорадочном возбуждении.
— Источник безграничной, неистощимой, абсолютно чистой энергии — никакого загрязнения или отходов. И себестоимость, можно сказать, нулевая…
Матье какое-то время слушал его с ненавистью, затем вышел из фарэ.
Луна хранила свое серебро: пляж сиял непорочной белизной начала времен и первых надежд.
Терпимей будьте, братья люди, к нам,
Что раньше вас прошли земным путем.
Коль явите вы жалость к мертвецам,
В свой срок и вам Господь воздаст добром.
Убежать не удалось. Он не мог скрыться от своей сущности, от своей биологической данности. То, что он набросал в эту ночь, когда столь долго сдерживаемое вдохновение выплеснулось бурным, неудержимым потоком, не отпускало его и беспрерывно накатывало новыми волнами. Теперь было можно, а значит и должно идти дальше.
Он поднял глаза к небу и поискал созвездие Псов.
Человеческие или обесчеловеченные?
Это одно и то же.
Нужно идти до конца. Дать им то, за чем они гнались с таким упорством.
Матье вернулся в Париж.
Как бы там ни было, уже не в первый раз любовь к человечеству оборачивалась ненавистью к человеку.
— Марк…
Она стояла в дверях ванной с халатом в руках, и на миг Матье испытал зрительный восторг — всего на миг, зная, что в следующие секунды какое-нибудь движение или жест спугнут очарование. Ее невинный голубой взгляд, который ничто не могло обесцветить, ее великолепное тело, сотворенное из бело-розовых излишеств, были связаны с жизнью узами такой крепкой дружбы, что казалось даже, будто природа, состязаясь с человеком, нарочно решила продемонстрировать ему свое превосходство. Матье охватило страстное желание навсегда удержать это мгновение красоты: тот, кто впервые изобразил бегущую антилопу на неровной стене пещеры Ласко[17], вероятно, подчинялся тому же зову — зову красоты, удел которой — тлен. Она надела халат, и Время — этот старый грабитель — прошло, утаскивая свою добычу.
— Марк, прости меня, пожалуйста. Я не знаю, что со мной. Это нервное… Какая-то тревога…
Иммунитет, подумал он. Нужно любой ценой повысить иммунитет. Но это не в компетенции физиков. Тут должны потрудиться психологи. Пропаганда, все дело в ней. Эта гадость оказывает страшное психическое воздействие. Не исключено, что справиться с этим могут только генетики. Уже сейчас, в Америке, в Стэнфордском университете, эксперименты с генами дают многообещающие результаты.
Он опустил глаза.
— Милая, есть лишь один ответ науке: еще больше науки…
Она рассмеялась:
— Мне нравится, когда ты говоришь мне вещи, которых я не понимаю. От этого мне начинает казаться, что я умная. Взгляни…
Она вытянула вперед запястье.
— Я надела часы, которые ты мне подарил. Видишь, я не боюсь. Они будут идти… вечно, правда? — Ее голос задрожал. — Кто… кто там внутри?
Безнадежно.
— Никого. Это нуклон. Элементарная частица, которую мы выделили и капсулировали.
Матье говорил себе до этого тысячу раз, что найди он женщину, которая бы его не понимала, они бы были по-настоящему счастливы. Счастье вдвоем требует очень редкого качества: неведения, взаимного непонимания — идеальный образ другого должен оставаться нетронутым, как в самые первые мгновенья. Он мог сказать теперь, что нашел то, что искал, — и эта находка оборачивалась пыткой. Он встал, обнял ее, пытаясь спрятаться, забыть о том, что Валенти, жуя сигару, называл в моменты философских забав «тяжбой человека»[18]. Виновен. Какой великий моралист написал: «Всякая цивилизация, достойная того, чтобы так называться, всегда будет чувствовать себя виноватой перед человеком, и именно по этому признаку, по этому чувству вины я и узнаю цивилизацию»? Паскаль, наверное. Или Ларошфуко. Или Камю. Все они сплошь аристократы, эти мерзавцы. Думали, понимаешь, о высоком. Куда выше собственной задницы. Им никогда не нужно было решать научных задач. Они понятия не имели, что это такое — истощение ресурсов, источников сырья и энергии. Они ударялись в поэзию, в морализаторство. Они были выше всего этого. Похоже, они даже не подозревали, что есть неустранимое противоречие между проблемой материального выживания человечества и рафинированной заботой о наших духовных конфетках.