* * *
Милый Марвин,
При всем желании исправить наш просчет я просто не могу перепечатать твои стихи в следующем номере. Пусть и с трудом, но их все-таки можно было разобрать, по крайней мере в половине экземпляров, и те читатели, которые получили именно эти экземпляры и потели над тем, чтоб в первый раз понять твои стихи, конечно, не очень будут рады, если, открыв новый номер, опять на них напорются. Пошли что-нибудь еще, и, если это как-нибудь сгодится, я напечатаю.
Всего хорошего.
Эндрю.
* * *
Уважаемая мисс Мусс!
Будьте уверены, когда я вам предлагал послать свои стихи в "Американского пони", я вовсе не хотел "перед вами воображать". Просто я полагал, как и теперь полагаю, что это самое подходящее место для начала вашего пути. Это вовсе не значит, будто я думаю, что вы сочиняете "тупые стихи". Я уже говорил, что думаю о вашем творчестве. А раз я так говорю, значит, я так и думаю. Вежливость — не главная моя специальность. Печально, что родители настолько не сочувствуют вашим устремлениям — в ваши годы я страдал от такого же непонимания, особенно со стороны отца, который разводил собак и думал, что я стану ветеринаром, — но это не доходило до такой степени, как вы описываете, да и для мальчика все, конечно, гораздо легче. Счастье еще, что у вас есть такой человек, как мистер Колдуэлл, может, он и сумеет вам помочь. Что до меня, я просто ничего вам не могу посоветовать относительно того, стоит ли вам "рвать когти", и не знаю в Сан-Франциско никакого адреса, каким бы вы могли воспользоваться. Поймите, пожалуйста, это совершенно вне моей компетенции. Что же до вашего желания послать мне еще произведения, пусть и не для печати, едва ли я в подобных обстоятельствах смогу вам отказать. Однако не забудьте — я человек занятой, даже загнанный человек, и как раз в настоящее время впутан в довольно неприятные финансовые перипетии, так что могу вам обещать лишь беглые заметки на полях, не более, так только, что в голову придет по ходу чтения. И пожалуйста, вкладывайте конверт с обратным адресом и маркой.
Искренне ваш
Эндрю Уиттакер.
* * *
Милая Джолли,
Уже четвертый час, я рано лег, сразу заснул, но в полночь я проснулся, и теперь сна ни в одном глазу. Даже не чувствую себя разбитым. Я теперь, кажется, могу почти совсем не спать, и — ничего. Думал пойти пройтись, но вдруг снова зарядит дождь, и лучше я тебе расскажу про то, что я нашел в подвале. Помнишь ту кучу фотоальбомов, которые мы приволокли от мамы? Не удивлюсь, если не помнишь. Мы были настолько измочалены работой, поглощены своими ссорами и злы на маму за то, что так себя вела, что, может быть, и вовсе не листали эти альбомы, прежде чем их пошвырять в подвал к остальному хламу. Я и сам про них начисто забыл. Но на той неделе так уж вышло: сижу я на большой коробке из-под молока, спиной опершись о теплый, чуть вибрирующий металл сушки, и все эти альбомы валяются у моих ног. Ритмичное пощелкивание сушки — я выстирал клетчатую рубашку, ту, помнишь, с молнией, — мешаясь с шелестом дождя и духом плесени в подвале, прелестно обрамляют странствие по времени. Я просмотрел эти альбомы, все сплошь, до последнего листа. Мне сразу бросилось в глаза, что мама наляпывала снимки, никаким принципом последовательности не руководствуясь. Вот пятидесятилетний папа, а сразу рядом Пег двух лет. Сперва она их держала в большой картонке в углу кладовки при своей спальне и на каждое Рождество вытаскивала эту картонку, вываливала фоточки грудой на ковер в гостиной, и, сидя на этом ковре, мы в них копались, часто из-за них дрались. Ах, да когда это было! По-моему, едва обзавелась этими альбомами, — кажется, сразу после того, как стала собирать свои этикетки с йогуртов, тогда же, когда "заработала" (так она предпочитала выражаться) тот набор алюминиевых кастрюлек — помнишь? нам их отдала, — она сразу стала клеить туда снимки — тяп-ляп, как бог на душу положит.
Вот из-за этой произвольности, наверно, листая ее альбомы, мы и проглядели любопытнейшее обстоятельство, о котором сейчас тебе скажу. Сам, между прочим, не мог в это поверить, пока не выдрал из альбомов все фотографии подряд и не разложил по полу, — правда, многие от этой операции довольно сильно пострадали.
Помнишь, я тебе жаловался, что у меня, в сущности, нет воспоминаний детства, во всяком случае, ничего похожего на то, что другие легко и просто готовы предъявить в любой момент? Ты, например, способна часами болтать о банальнейших вещах, вроде дурацкого плиссированного платьица, в котором пришла на день рождения к подружке, когда тебе было шесть лет, а ей стукнуло семь, а у меня вот нет никаких свидетельств о собственном существовании в прошлом, кроме неясных, жидких, как эти снимки, образов, влепившихся, как эти снимки, в память, не соотносящихся ни с чем ни до, ни после, без даты, а потому — какой в них прок? В колледже, когда все, бывало, усядутся кружком и давай обмениваться воспоминаниями, свои я вынужден был просто сочинять.
На обороте кое-каких фотографий есть пометы, скажем: "Пег с папой на Оленьем озере", "Пег с Энди кушают арбуз", но даты обычно нет. Поэтому, когда я наконец расчистил в гостиной место, собрался с силами и взялся раскладывать все снимки в хронологическом порядке, мне пришлось полагаться исключительно на свидетельства самих же снимков: постепенное увеличение параметров моих и Пег, постоянное усугубление морщинистости и дряблости родительской кожи, неотвратимое взбухшие их фигур, последовательное появление и затем исчезновение очередных собак и кошек, неумолимое поредение папиных волос и все более тщетные попытки скрыть это обстоятельство зачесом и, конечно, неуклонная череда автомобилей, на фоне которых мы с тоскливой регулярностью позировали. Два дня я складывал и перекладывал — несколько раз приходилось так и сяк смещать сотни снимков на долю сантиметра по полу, чтобы расчистить место и втиснуть еще новый, один-единственный, — покуда наконец я не расположил их все большой спиралью: в центре — я в кружевном чепчике, и снова я — в конце, на сей раз хмурый школьник без рубашки, на крыльце нашего дома в Лаврах, и грозная гримаса сквозит за вздетыми пальцами: указательным и средним.
Есть совсем детские мои снимки: я один, я с Пег, я со зверушками, на встречах Рождества, и так, наверно, вплоть до третьего класса. На снимках запечатлен строгий, неулыбчивый ребенок, серьезный, но — это чувствуется — наверно, не печальный. Волосы светлые или, по крайней мере, они не темные. А потом сразу идут снимки, на которых уже я прыщавый школьник, и волосы темней гораздо (возможно, в силу излишнего увлечения брильянтином, о чем свидетельствует ненатуральный блеск), в высоко засученных штанах, тесно схваченных узким ремешком. Хотел сказать "до боли тесно схваченных", но, поскольку тогдашних своих ощущений я не помню, это была бы, следовательно, лишь гипотеза. Ромбами, не в стиль, не в тон, носки отчетливо видны из-под засученных штанов, и на мне грубые коричневые башмаки, в те времена, учти, когда другие мальчики щеголяли в легких мокасинах. Еще есть один снимок — я в купальнике мешком, где-то на озере, тощие ноги торчат, как бамбук из большущих цветочных ваз, но, понятно, вверх тормашками, в смысле, цветочные вазы как будто перевернули вверх тормашками. И я подрос, конечно, хотя на первый взгляд похоже, что голова за ростом не поспела. На этих снимках, на всех сплошь, вид у меня злой и надутый. Может, я такой и был. А может, у меня такой вид потому, что я не любил фотографироваться. Наверно, зная, что сейчас меня будут фотографировать, я стеснялся, вспомнив о своей внешности, как и сейчас бы я наверняка стеснялся: кому приятно иметь такую внешность. Да, в общем, все как-то непонятно. Вот если бы я мог отнестись к мальчику на этих снимках иначе, не как к полнейшему незнакомцу, если бы, в смысле, я мог его вспомнить. Смотрю на эти снимки, твержу себе: да, это я, но никакой теплой волны узнавания не ощущаю.