Тем временем папа с двоюродными братиками и дедом отправились в центр, держась за руки во все сгущающемся тумане, посидели в кондитерской Motta, выпили там горячего шоколада, потом прошлись по лучшим магазинам игрушек, где дед купил племянникам конструкторы «лего», и заводные самолетики, и даже настольный футбол; зашли в Дуомо, ели рожки со сливками в Галерее — папа говорит, что поездка в Милан была замечательной, только ему немного не хватало его пианино. А бабушка — если бы она встретила тогда своего Ветерана, то сбежала бы с ним как была, унеся с собой только то, что на ней было надето — в новом пальто, с собранными под шерстяным беретом волосами, с сумочкой и в туфлях, купленных специально, чтобы при встрече с ним выглядеть элегантно.
Она не пожалела бы о папе и дедушке, хотя любила их и смертельно бы по ним скучала. Она утешала себя мыслью о том, что они были так близки, на прогулках всегда шли чуть поодаль от нее и разговаривали, за столом болтали, пока она мыла посуду, а в детстве папа всегда хотел, чтобы не она, а дед желал ему спокойной ночи, рассказывал сказку и вел все те беседы, которые дети любят слушать перед сном. Не пожалела бы о Кальяри, об узких темных улицах Кастелло, внезапно выводящих в целое море солнечного света, не пожалела бы о цветах, которые посадила, чтобы терраса, выходящая на улицу Манно, заиграла яркими красками, не пожалела бы о мистрале, надувающем развешанное белье. Не пожалела бы о пляже Поэтто, длинном и пустынном, с белыми дюнами над прозрачной водой, по которой идешь, идешь, и не дойти до глубины, и стайки рыб проплывают у тебя между ног. Не пожалела бы о летнем доме в бело-голубую полоску, о тарелках рифленых макарон malloreddus с подливкой и о колбасках после купания. Не пожалела бы о своей деревне, с запахами очага, и жареной свинины, и ягнятины, и церковного ладана, о поездках к сестрам по праздникам. А туман все сгущался, так что дома стояли будто укутанные в облака, а людей можно было увидеть, только столкнувшись с ними, иначе они оставались только проплывающими тенями.
В последующие дни они ходили по тонущему в тумане Милану, и, чтобы не потерять друг друга, дедушка брал бабушку под руку, а другой рукой держал за плечи папу, который в свою очередь вел за руку маленьких племянников; то, что поблизости, еще можно было разглядеть, а что подальше — того они не видели в тумане и не жалели об этом. В эти последние дни, когда бабушка перестала искать дома с балконами, деда охватило странное веселье, он только и делал что шутил, все сидели за столом и смеялись, и комната под чердаком уже не казалась такой тесной и убогой, а когда они ходили гулять, сцепившись за руки, даже бабушка, если бы у нее не перехватывало горло от тоски по Ветерану, радовалась бы остротам деда.
В один из тех дней деду втемяшилось, что он должен купить ей что-нибудь на память о Милане, что-нибудь необыкновенное — например, платье, и он сказал слова, которые раньше никогда не говорил:
— Я хочу купить тебе что-нибудь красивое. Очень красивое.
Поэтому они стали разглядывать все самые шикарные витрины. Папа и маленькие племянники недовольно бурчали, потому что смертельно скучно было ждать, пока бабушка перемеряет с этим своим отсутствующим видом все платья.
Надежда встретить Ветерана в погруженном в туман Милане все таяла, и бабушке было не до платья, но его все равно купили — кашемировое, с рисунком пастельных тонов; в магазине дед попросил бабушку распустить пучок, чтобы посмотреть, как все эти месяцы и звезды смотрятся вместе с черным облаком ее волос, и был так доволен покупкой, что каждый день просил ее надеть под пальто новое платье и перед выходом покружиться в нем; он говорил: «Какое красивое!», но, казалось, хотел сказать: «Какая красавица!».
Этого бабушка себе тоже никогда не могла простить. Того, что эти слова не долетали до нее и она не радовалась им.
Во время прощания она рыдала, уткнувшись в чемодан — не по сестре, зятю и маленьким племянникам, а потому, что Ветерана нет в живых, раз им не суждено было встретиться. Она вспоминала, что той осенью пятидесятого года ей казалось, будто она в уже каком-то ином мире, а он был такой худой, шея такая тонкая, кожа и руки — детские, и еще это жуткое отступление на восток, и концентрационный лагерь, и кораблекрушения, и ребенок неизвестно от кого, может быть, от нациста — как тут не умереть? Иначе он бы искал ее, он же знал, где она живет, а Кальяри — не Милан. Его, наверное, действительно не существовало больше — и потому бабушка рыдала. Дедушка силой поднял ее и усадил на единственную кровать под чердачным окном. Ее старались успокоить. В руку ей сунули бокал, чтобы выпить, как сказала сестра, за встречу в лучшие времена, но дед не желал пить за лучшие времена и предложил тост за эту поездку, за то, что все были вместе, неплохо ели и даже порой смеялись.
И когда бабушка подняла бокал, ей пришло в голову, что Ветеран, может быть, все-таки жив, ведь в конце концов он пережил столько ужасов, и отчего ему умирать в обычной жизни? Еще она подумала, что до отъезда еще целый час, что на вокзал надо ехать на трамвае и что туман уже рассеивается. Но когда они приехали на Центральный вокзал, осталось совсем немного до отправления поезда, на котором им предстояло доехать до Генуи, пересесть на паром, снова на поезд и вернуться к той жизни, где каждое утро начинается с того, что поливаешь цветы на террасе, потом готовишь завтрак, за ним обед, ужин, и когда ты спрашиваешь мужа или сына, как дела, они отвечают: «Нормально. Все нормально. Не беспокойся» — и никогда не разговаривают с тобой подолгу, как Ветеран, и муж никогда не говорит, что для него ты единственная, что он всегда ждал только тебя и что в мае сорок третьего года жизнь его изменилась — никогда, хотя в постельных услугах ты становишься все более умелой и все ночи проводишь в одной с ним постели. Так что, если Богу не угодно, чтобы она снова встретилась с Ветераном, пусть она лучше умрет. Вокзал был грязный, заплеванный пол усыпан бумажками. Дедушка и папа пошли за билетами — как всегда, сын не захотел с ней остаться и предпочел стоять с отцом в очереди; она ждала их, смотрела на прилепленную к скамейке жвачку, пахнуло уборной, и она почувствовала жгучее отвращение к Милану — такому же уродливому, как и весь белый свет.
На эскалаторе, ведущем к путям, она стояла чуть позади дедушки и папы; ей казалось, что если она повернет обратно, они этого даже не заметят. Туман рассеялся. Она была готова искать Ветерана по всем самым омерзительным улицам мира, просить милостыню, спать на скамейках и умереть от воспаления легких или голода — все лучше, чем уехать.
Тогда она бросила сумки и чемоданы и побежала вниз, расталкивая поднимающихся людей и повторяя: «Извините! Извините!» — у самого конца ее туфлю и полу пальто все же затянуло в эскалатор, она упала, порвала прекрасное новое платье, чулки, ободрала кожу на руках, вся изрезалась, а шерстяной берет слетел на пол. Кто-то помог ей подняться. Дедушка бежал за ней следом и сразу обнял ее, стал ласкать, как маленькую девочку. «Ничего страшного, — говорил он. — Ничего страшного».
По возвращении домой бабушка принялась за стирку ношенного в поездке белья и одежды: рубашек, платьев, свитеров, носков и трусов, все было куплено специально для Милана. Жили они теперь лучше, и у бабушки появилась стиральная машинка Candy с двумя программами — для обычной и деликатной стирки. Она разделила все вещи на две стопки: чтобы выстирать в горячей и в чуть теплой воде. Чем была занята ее голова, неизвестно, но она перепортила все белье. Папа рассказывал, что она со слезами и воплями обнимала их с дедом, принесла с кухни ножи и совала им в руки, просила убить ее, расцарапала себе лицо, билась головой об стену и бросалась на пол.