Только это было не девять лет назад. Девять лет назад он попал в свою первую командировку в Чечню. А Чечня — это не то место, где пробивает на любовь. Возвращался из командировки в Москву к жене — она радовалась, что живой, он радовался, потому что видел сына. Сын — бутуз с соской, в голубых штанишках на лямках, хлопал глазенками, не понимая, кто это хватает его из теплой кровати и тянет подбрасывать под потолок.
— Осторожно! Уронишь!
— Не уроню.
— Он недоспал, опять будет капризничать.
— Я же его сто лет не видел!
— Ну видишь? Он уже ревет. Не пугай ребенка.
— Он меня не боится. Ну, не боишься, правда? Я твой батя, узнаёшь?
Сын улыбался, роняя соску.
Потом снова отъезд в Чечню и слезы жены перед расставанием, а потом — уже ее тихая злость, и сквозь зубы процеженные слова, и кто знает, что еще… Это когда уже все стало плохо.
А ведь когда-то любил. И сейчас любит, наверное.
Ведь было когда-то то самое большое чувство, жгучее, щемящее, тревожащее, не дающее спать по ночам?
И стоило только об этом подумать, как сразу же в памяти всплыл образ Ройзен — рыжеволосой ирландки с очень нежной молочно-розовой кожей. Вспомнились ее зеленые с коричневой крапинкой глаза… Лондон, бар в районе порта, куда он заходил… Запах сигаретного дыма, гудки, доносящиеся из дока… Все вместе это составляло образ Ройзен — официантки в белых носках и высоких солдатских ботинках, которая легко разносила между столиками тяжеленные бокалы портера. Только было это не девять лет назад, а чуть раньше, и он не любил Ройзен, и всегда знал, что не любит ее… Но вот сколько лет уже прошло, а стоит подумать о ней — и встает перед глазами, словно вчера было. И кажется — окажись сейчас в районе Лондонского порта, зайди в тот бар, и увидишь ее, все такую же…
А тогда он рвался из Лондона домой, к жене, оставшейся в Вильнюсе. Ей в те дни довелось испытать на себе все прелести роли жены «опасного государственного преступника»! Вильнюс после августовского путча… «Оккупанты, вон!» Бежать пришлось внезапно, спасибо Михальскому, по-дружески предупредил: литовцы отдали приказ о его аресте. Хотя Георгий, собственно, к штурму телецентра и гибели гражданских лиц никакого отношения не имел, но так уж обстоятельства сложились — срочно требовались козлы отпущения, и он подвернулся под руку… Тогда судьба и закинула его на гостеприимные берега туманного Альбиона. Насчет «туманного» — давно вранье. Климат в Британии, как и во всей Западной Европе, за последний век сильно изменился, и никаких «лондонских туманов» за свое почти годичное пребывание Гольцов не припомнит.
Мыл посуду, ишачил грузчиком, неплохо овладел английским — языком, далеким от оксфордского, но для общения сходило. Зарабатывал восемь фунтов за смену плюс питание — по его тогдашним представлениям, огромные деньги! Обитал в дешевой эмигрантской гостинице, по сравнению с совковыми общагами — почти комфорт, если бы не соседи-арабы. Вот когда на своей шкуре прочувствовал, что «Запад есть Запад, Восток есть Восток, и вместе им не сойтись», а он — русский — тяготеет все же к Европе. Арабские представления о гигиене: в каждом сортире вместо рулона привычной туалетной бумаги — бутылка с водой. Поначалу он не врубался. Пару раз, наткнувшись и опрокинув бутылку, выставлял ее за дверь, но бутылка появлялась снова. Потом объяснили: это вместо туалетной бумаги, средство личной гигиены. Его перекорежило — сколько раз он пожимал соседям руки!
Но как не подать руки?
На него тоже смотрели как на дикаря: как можно протягивать гостю чаи левой рукой?! Левой — не правой. Значит, не уважаешь…
Восток — дело тонкое…
Но ведь он же не на Востоке! И, одурев от его избытка. Гольцов выходил подышать Европой — в бар, где у официантки зеленые кошачьи глаза и медные проволочные кудри… Жене он старался регулярно звонить, хотя понимал, что телефон прослушивают. «Экономь деньги!» А он тосковал по ней, как щенок, оторванный от теплого материнского живота. Наверное, никогда — ни раньше, ни потом — он так крепко не любил жену, как в то время, когда встречался с Ройзен. И как только стало возможным вернуться в Россию, он собрался моментом, в один день, и уехал без сожалений, без объяснений, не простившись. Ему казалось, что ему нечего Ройзен сказать.
Что говорить? Как в песне Челентано: «Чао, бамбино, сорри…»?
И оттого что Георгий никогда никому о ней не рассказывал, образ Ройзен спустя годы остался непотускневшим. Хотя он знал, что в его теперешней тоске по ней огромная доля тоски по самому себе прежнему и по своей прежней любви к жене.
Из-за чего стреляются в двадцать шесть лет? Из-за любви.
«И я бы мог?»
«Да, мог бы», — не дала соврать совесть.
Яцек тихо захрипел голосом Высоцкого:
У наших могил нет заплаканных вдов,
И дети на них не р-рыдают,
К ним просто приносят букеты цветов
И вечный огонь зажигают!
— Однако не вижу ни заплаканных вдов, ни вечного огня, — мрачно пошутил он, трогая острые пики чугунной ограды. — Хотя все остальное по высшему разряду. Шикарно хоронят в нашем ведомстве, а, Гольцов? Ты уже думал о том, что благодарные потомки напишут на твоем памятнике?
— Нет.
— Тебя оденут в серый гранит, — с чувством произнес Михальский. — Суровая мужественность гранита тебе к лицу. На твоей плите будет высечено: «Бонд, запятая, Джеймс Бонд». И ни слова больше.
— Ну спасибо.
Гольцов постучал по деревянной скамейке, спросил:
— А себе что напророчишь?
Яцек взмахнул руками, как птица крыльями.
— О, меня вполне устроит что-то скромное…
— …Что-то беломраморное, — язвительно уточнил Георгий.
— Что-то скромное, — настоял на своем Михальский. — И мелким шрифтом неброская надпись: «Яцеку М. — благодарное человечество». Смерть, между прочим, придает осмысленность человеческой жизни. Если бы смерти не было, жизнь была бы бессмысленной.
Этот цинизм Михальекого иногда был просто необходим, как необходим, к примеру, рыбий жир: отвратительно, но укрепляет кости скелета, не давая прогнуться под тяжестью жизненных катастроф.
А вот покойному цинизм не был свойствен. Ни в малейшей степени, ни при каких обстоятельствах. Он пропускал сквозь себя чужие эмоции как стекло: сочувствовал, огорчался, радовался, сопереживал, но при этом оставался самим собой, не теряя внутренней цельности.
— Скажи тогда, раз ты такой умный, какой смысл в смерти этого парня?
— Во-первых, я неумный, — ответил Яцек. — Во-вторых, ты его лучше знал.
— Вот именно. Потому и не вижу никакого смысла в его смерти.
Георгий усмехнулся:
— Обычный, нормальный парень, как ты да я. Без отклонений в психике, не истерик, не психопат, с таким я лично хоть в разведку.