отправляют в Лилль.
Ришелье по-прежнему носил мундир русского генерала, хотя Людовик XVIII сохранил за ним должность обер-камергера (весьма тяготившую герцога). В конце прошлого года он приехал в Париж, где не был пятнадцать лет: царь отпустил его из Вены, с затянувшегося дипломатического конгресса, чтобы похлопотать о возвращении герцогства Фронсак. Революция разорила одного из богатейших людей во Франции, а Империя отобрала последнее: статуями и картинами, вывезенными из бывших своих дворцов, Ришелье мог любоваться в Лувре и Тюильри, не имея возможности ни получить их обратно, ни добиться компенсации. Его сестры едва сводили концы с концами, жена-уродец безвыездно жила в Куртейе, на полпути в Руан, в Париже у герцога не было даже собственного дома – он поселился у племянника, перешедшего с русской службы на французскую. Поняв, что утраченного не вернуть, он махнул на всё рукой и принялся хлопотать за других (госпожа де Сталь хотела, чтобы король вернул ей два миллиона, одолженные ее отцом его брату[5]); наконец, Ришелье завел разговор с королем о женитьбе герцога Беррийского на великой княжне Анне – младшей сестре императора Александра, к которой безуспешно сватался Наполеон… Он был по-старорежимному великодушен и трогательно наивен, сделавшись мишенью насмешек в великосветских гостиных, куда, по своей «русской» привычке, мог явиться в сапогах вместо туфель с пряжками и шелковых чулок. Его всё же охотно принимали, поскольку ходили слухи, что король намерен сделать Ришелье (единственного человека во Франции, в которого никто не мог бросить камень, потому что за последние двадцать четыре года он не участвовал ни в каких «революциях») министром внутренних дел. Герцог опровергал эти слухи, не скрывая, что хочет вернуться в Россию – вернее, в Новороссию, где он служил генерал-губернатором. По территории эта южная область равнялась пятой части Франции, если не больше; Ришелье многое сделал для ее процветания и особенно гордился Одессой – городом, основанным в конце прошлого века и превращенным его стараниями в настоящую жемчужину, где было не стыдно принять Марию-Каролину Австрийскую, королеву обеих Сицилий, проездом в Вену. Герцог так и не перешел в русское подданство, оставшись французом (хотя изъяснялся теперь с легким акцентом), однако Франция, которую он увидел сейчас, разительно отличалась от той, что он хранил в своем сердце. Найдя родственную душу в изгнаннике Шатобриане, Ришелье с возмущением говорил ему, как извратился за эти годы национальный характер: повсюду невежество, грубость, отсутствие религиозных чувств! И немудрено, поскольку люди из высшего круга, призванные служить примером для народа, помышляют лишь о том, чтобы пробиться, обогатиться, пристроиться – сплошь карьеристы, льстецы и ренегаты, для них все средства хороши, лишь бы преуспеть. Никто не считает себя неспособным исполнять любую должность в администрации, лишь бы она была доходной, бюрократия вдесятеро хуже, чем в России! И самое прискорбное – некому поступать так, чтобы заставить их устыдиться. Сегодня король издал два ордонанса: один запрещал всем французам платить налоги и заранее признавал недействительными все сделки о продаже недвижимости для пополнения казны, а другой запрещал им вступать в военную службу. Что это, если не лицемерие?.. Он знает, что уедет и бросит своих подданных на произвол судьбы – вернее, на милость Бонапарта. Король покидает свой народ и при этом требует верности себе? Виконт всё же пытался возражать герцогу, пока не почувствовал, что старается убедить сам себя.
Дождь усилился, Шатобриан поспешил домой, опасаясь простудиться. Жена даже не пыталась скрывать насмешку во взгляде: она никогда не доверяла Бурбонам и не верила в них. Предусмотрительная Селеста велела приготовить дорожную карету и отправила слугу на площадь Карусели – караулить короля.
Настала полночь, слуга не возвращался. Устав от тревог долгого дня, Рене пожелал супруге доброй ночи и лег в постель, но едва он потушил свет, как явился Клозель де Куссерг – старый друг, с которым они служили в армии Конде. Он сообщил, что король нынче ночью уедет в Лилль. Этой тайной с Клозелем поделился канцлер, поскольку совесть не позволяла ему не предупредить об опасности Шатобриана; он же прислал Рене денег на дорогу – двенадцать тысяч франков в счет его будущего жалованья как посла в Швеции. Селеста всплеснула руками и пошла будить горничную, чтобы одеваться в дорогу, но Шатобриан заартачился: он не покинет Парижа, пока сам не убедится, что король уехал! Жена принялась увещевать его; ей на выручку пришел промокший до нитки слуга, вернувшийся из дозора: король выехал из Тюильри, он видел своими глазами вереницу придворных карет, за ними стража верхом. А во дворце, похоже, жгли бумаги в печах: из одной трубы вырывался огонь, несмотря на дождь, – видно, загорелась сажа в дымоходе.
Бланк паспорта опытная Селеста раздобыла заранее, оставалось только его заполнить: в него вписали вымышленное имя купца из Лувена и его жены. В три часа ночи мадам де Шатобриан впихнула в дорожную карету своего мужа, плохо соображавшего от гнева и обиды. У заставы Сен-Мартен не было ни единого караульного; до Люзерша ехали на своих лошадях, а там с трудом раздобыли почтовых. Дождь лил как из ведра, дорогу развезло, карету трясло и качало во все стороны. Когда развиднелось, тучи иссякли; из крон вязов, росших на обочине, выпархивали вороны, опускались на поля и вышагивали по ним, подстерегая неосторожных червяков, изгнанных из недр земли ночным потопом. Такие же вороны тридцать лет назад слетались на рассвете к зарослям ежевики в окрестностях замка Комбур… Им нет дела ни до королей, ни до императоров… Счастливые!
Глава четвертая. Долг или совесть?
Почему пустыню принято изображать знойной, песчаной или каменистой, с чахлой растительностью и изнемогающими от жажды путниками? Здесь уже четвертые сутки льет дождь, но что это, если не пустыня – ровные безлесные поля бурого цвета, убегающие за горизонт, прямая, чавкающая желтой грязью дорога, не отмеченная ни канавой, ни рядами деревьев, и ни души, если не считать Альфреда на своем Росинанте, нахохлившегося под промокшим плащом? А ведь это не Нубия и не Ливия, а Фландрия. Господам поэтам следует перетряхнуть свой набор художественных образов.
Шорох дождя странным образом усиливал безмолвие, которое Альфред пытался нарушить, распевая во всё горло арии из «Иоконда»[6]. Одиночество не было ему незнакомо, а потому не пугало его. Если он будет ехать всё прямо и прямо, то в конце концов нагонит своих товарищей. Всё будет хорошо!
Четыре