из того, что намечалось в сладком отрочестве и завораживающей юности. Рассеяны мы нынче по городам и весям, наверное, скучаем друг без друга и шлём такие короткие эсэмэски, которые в век почты и не снились. Да и не нужна нам всем такая откровенность: она принадлежит совестливым, чистым и честным. Да и бог с ними, – успешными и достойными в этой жизни, с их счастьем, дипломатией, интригами. Кому что дано от природы, то и выпирает наружу.
Да лучше мы век будем сдавать бутылки и банки из-под пива, но зато раз-другой мы потянемся пешком в Верею, а затем – в Боровский Пафнутъев монастырь – вдоль Протвы-реки, любуясь куполами сорока сороков, исконно русской окраиной и пронзительно красивыми русскими лицами, жалея лишь о том, что мало отпустил Бог времени и таланта, чтобы с гениальной простотой и мудростью удалось бы воспеть то, чему мы молились до слёз.
Стоял я на косогоре по-над великой Окой и желал всем людям вокруг негромкого счастья и безмерной радости.
А за день до отъезда я шёл с полей в Константинове и прощался со всем есенинским. Стоял пасмурный денёк, один из тех тихих печальных дней осени, когда даже походка человека становится задумчивее.
Осень пришла, пора отправляться домой и неусыпно продолжать жить, чтобы жить. Осень пришла на эту, дорогую мне, Рязанскую землю, и я шёл, покорный природе, что-то напевал, рассуждал о чём-то мимолётном и словно летел опять куда-то.
А осень-то всё-таки пришла…
Я ухожу далеко по улице, а она ещё бредёт, будто стуча колотушкой, от двора к двору, с шумом цепляя подолом траву. Мы бы всё-всё почувствовали, глядя на них, мы бы со слезами на глазах шли к их воротам от самого края земли. Шли бы и думали: «Это ещё оттуда… из его, Сергея Есенина, времени… Это ещё та, наша берестяная, Русь…»
Постфактум
В тот последний год своей земной жизни Есенин появился в деревне шестого июля. От станции Дивово он шагал наверняка пешком. Он не любил ждать. Ждать попутной телеги на родине тем более было невыносимо. Шёл он полями, торопился, как никогда: на возвращение в родные пенаты возлагалось столько надежд. Что-то взволнованное нахлынет, обрадует, а затем в мучительном ожидании отпустит. После бурлеска ожиданий экзотики Древнего Востока опять та же луговая, со сквозными берёзовыми рощицами, сторона. Опять это дежавю!
И такая метаморфоза: шагаешь, а самому кажется – ты это и не ты, вчера ещё путешествовал с боязнью к Москве, простой и никому ненужный. Тогда некому было встречать его в столице, а нынче все зовут, лезут в друзья, просят написать письмо. И что занимательно: в Константинове его слава поэта просто ни к чему – односельчанам не до его поэтического дара.
Я то глядел из комнаты в окно на угол старой барской усадьбы, то бродил по деревне. Робко заходил в избы и заставал в сборе почти всю семью, с хозяином и внуками, и объяснялся, все надеялся: авось скажут интересное про Есенина. Вопросы мои как бы нарушали обыкновенный ритм жизни хозяев, и я боялся помешать им.
«Да, знавал я Сергея Александровича, как же, – откладывал хозяин ложку и просил у жены полотенце, – помню, как сегодня это было…»
Грустно от слов односельчанина, и человек этот казался мне древним ископаемым, особенным, – и всё из-за того, что был просто соседом поэта.
И с портретов в доме-музее на меня глядел нежный мальчик. Как будто с борта машины времени я оглядывался на то далёкое и близкое время, на зелёные луга, избы, разбросанные у Оки.
Там, на полуострове, возле Старицы, белели на шёлковой траве бабьи платки и сверкали потные мужицкие спины. С высоты и правда обреталось ощущение старинной картины, писанной самим Репиным.
С чёрного ночного неба падали звёзды на землю – девицы мучились в преддверии своего женского счастья, когда очередная звезда падала в колодец или в тихие воды Оки – тогда выходили девицы замуж.
А когда Есенин шёл от станции Дивово уже после заморских скитаний, то душа его возвращалась к старому чистому чувству, и пролетали перед ним несусветные образы – возникали ажурные мосты, ставились исписанные золотом кресты, развешивались шёлковые ковры, и за руку вёл кто-то красавицу-девицу под венец…
Ока неохотно поворачивала от громадного косогора, вытягивалась вдоль крутых и пологих берегов, мимо разбросанной рядом с ложей реки деревеньки, где испокон веков жили-были его земляки и землячки.
Солнце опускалось за полноводной Окой. Покраснели крыши, стёкла окон домов, сливались с дорогой сады, избы – законным хозяином вступала в свои права ночь… Взошла и упала в Оку луна, волны катили ее, но унести не могли…
И вдруг – видение! Я воочию разглядел Сергея Есенина, стоявшего у калитки родного дома. В последний раз в своей жизни…
…Он спал в ту, последнюю, ночь крепко, как всегда в деревне. А перед сном он увидел за окном, как высоко кралась над косогором луна, и снова было так тревожно-радостно вокруг, что хотелось кого-то позвать. Он столько раз прощался и с любовью, и с молодостью и ставил точку, но вдруг настигала его свершившаяся мечта. И он летел дальше – к новым высотам, к новым достижениям.
Вот здесь я уже был, а может, мне кажется – навязчивое дежавю. Посреди улицы, в тумане, в полночь. Вон там, в магазинчике, я покупал рыбные консервы и бутылку водки, чтоб попрощаться с хозяевами Храмовыми, у которых я снимал жильё.
Чем отличаются похожие луга и поля в России от этих, есенинских, под Константиновом? Внешне ничем, скорее всего, здесь особый дух места, или гений места, – чего нет где-то в других полях и сквозных рощицах.
Вот почему тут затмило сознание, а я воочию увидел и услышал великого поэта России. И, наверное, поэтому я не смог и не захотел представить великого поэта в обыкновенной одежде…
Все эти встречи взволновали меня, наверное, своей резкой непохожестью, даже взаимной исключительностью, что ли.
От усадьбы в Кончаловском лесу до избёнки Василия и Евдокии Храмовых в Константинове всего сто – сто пятьдесят километров. А вот убеждён, что никоим образом не могли сойтись Храмовы и владельцы поместья в ту лихую годину войны на передовой или же сегодня где-нибудь поблизости. Ну а если повстречались бы, то, скорее всего, разошлись бы, не найдя ничего общего друг с другом, хотя и изъяснялись на русском языке. Так далеки они были, разъединённые незримой полосой отчуждения, имя которой – кастовость.
Проста и естественна любовь Храмовых к Отчизне нашей, которая складывалась не из удачно подобранных фраз, сказанных