мисок из крепких кленовых бревен; ключ от этих закромов висел в его библиотеке, и никто не задавал зерна его коням, кроме него самого; в его отсутствие дома ему в его благородной службе помогал Мойяр, неподкупный и пунктуальный старый негр. Он говорил, что человек не любит своих лошадей, если собственными руками не кормит их. Каждое Рождество он наполнял меры до краев. «Я отмечаю Рождество со своими лошадьми», – говорил великий старый Пьер. Этот великий старый Пьер всегда поднимался на восходе солнца, мыл свое лицо и грудь под открытым небом и затем, вернувшись к своему туалету и полностью одевшись, наконец, шагал дальше, чтобы произвести церемониальную перекличку в своих конюшнях, обещая своим весьма благородным друзьям очень хорошее и радостное утро. Горе было Кранцу, Киту, Дьюи или любому другому из его постоянных рабов, если великий старый Пьер находил одну лошадь непокрытой или хоть один сорняк среди сена, которое наполняло стойло. Не то, чтобы он когда-либо порол Кранца, Кита, Дьюи или любого другого из них – явление, неизвестное в стране в это патриархальное время, – но он отказывался говорить им свои обычные добрые слова, и для них это было очень горько, для Кранца, Кита, Дьюи и всех тех, кто любил великого старого Пьера, как любили пастухи старого Авраама.
Что это за чинный, барский, седой конь? Кто этот старый халдей, ездящий повсюду? – Это великий старый Пьер, который каждое утро, прежде чем поесть, идет гулять со своим оседланным зверем и не садится на него, не испросив сначала разрешения. Но время прошло, и великий старый Пьер постарел: великолепные гроздья его жизни теперь лопались от соков; совесть не позволяла ему обременять своего величественного зверя столь мощным грузом мужественности. Кроме того, благородный зверь сам постарел и его большие, внимательные глаза приобрели трогательный задумчивый взгляд. Нога человека, поклялся великий старый Пьер, никогда уже не будет в стремени на моем коне, его нельзя больше использовать, не трогайте его! Тогда каждую весну он стал засевать поле клевером для своего коня и в разгар лета сортировал все луговые травы, отбирая сушеное сено на зиму и обмолачивая предназначенное коню зерно цепом, древко которого когда-то несло флаг в жаркой битве, где тот же самый старый конь гарцевал под великим старым Пьером: один махал гривой, другой – мечом!
Теперь великий старый Пьер должен был отказаться от утренней езды; он больше не ездил на старом сером коне. Ему построили фаэтон, пригодный для толстого генерала, чей пояс мог бы опоясать трех обычных людей. Удвоенными, утроенными были огромные S-образные кожаные рессоры, колеса казались украденными с некоего завода; сидение было похоже на укрытую кровать. Из-под старой арки уже не одна лошадь, а две каждое утро вывозили старого Пьера, как выводят китайцы своего толстого бога Джа один раз в год из своего храма.
Но время прошло, и пришло утро, когда фаэтон не появился, но все дворы и корты были заполнены, шлемы выстроились в линию, взятые наизготовку обнаженные мечи ударялись о каменные ступени крыльца, на лестнице зазвенели мушкеты, и печальные военные мелодии раздались во всех залах. Великий старый Пьер умер, и, как герой старых сражений, он умер в канун другой войны; перед тем, как уйти стрелять в неприятеля, его взводы салютовали над могилой своего старого командующего: великий старый Пьер умер в лето от рождества Христова 1812-е. Барабан, что выбивал медь его похоронного марша, был британской литаврой, которая когда-то помогла разбить тщеславный марш, направленный на захват тридцати тысяч предназначенных к заключению человек и уверенно ведомый известным хвастливым мальчиком Бургойном.
На следующий день старый серый конь отвернулся от своего зерна, развернулся и бессильно заржал в своем стойле. Теперь он отказывался быть похлопанным рукой доброго Мойяра; понятно, что если бы лошадь могла говорить, то старый серый конь сказал бы – «Я не чувствую обычного запаха рук; где великий старый Пьер? Нет моего зерна, нет моего конюха. – Где великий старый Пьер?»
Он спит недалеко от своего хозяина, под посевной травой на мягком ложе; и задолго до того великий старый Пьер и его конь прошли через эту траву к славе.
Но его фаэтон – словно украшенный перьями катафалк, пережил тот благородный скучный груз, который он возил. И подобно тому, как темно-гнедые кони тащили великого старого живого Пьера, так и его завещание влекло его мертвого и следовало за гордым седоком темно-серого коня: эти темно-гнедые кони все еще существовали, но не в себе самих или в своем потомстве, но в двух потомственных жеребцах своей породы. Ведь на землях Оседланных Лугов человек и лошадь – оба – наследники; и этим ярким утром Пьер Глендиннинг, внук великого старого Пьера, теперь ехал вместе с Люси Тартэн, усаженной там, где сидел его собственный предок, и правил конями, чьих прапрапрадедов прежде держал в узде великий старый Пьер.
Какую же великую гордость чувствовал Пьер, воображая двух конных призраков, парой запряженных в фургон. «Это не коренники», – кричал молодой Пьер – «это вожди поколений»
IV
Но Любовь ближе к своему собственному возможному и реальному потомству, нежели к когда-то жившим, но теперь несуществующими прежними родословным. Поэтому румянец Пьера от семейной гордости быстро уступил место более глубокому колориту, когда Люси заставила его поднять на щеках знамя любовного румянца.
Это утро было выбрано из тех глубин, что есть у Времени в его сосуде. Невыразимая чистота мягкой сладости неслась с полей и холмов. Фатальное утро для всех обрученных влюбленных. «Идите к собственному осознанию», кричало оно. «Полюбуйтесь нашим воздухом, влюбленные», – щебетали птицы с деревьев; далеко в открытом море матросы больше не вязали свои булини; их руки потеряли свою сноровку; они или не они, но Любовь связала любовные узлы на каждой украшенной блестками штанге.
О, похваляющиеся стать красой этой земли, красой и цветком, и испытывающие радость от этого! Первые созданные миры были зимними мирами; вторые – весенними мирами; третьи и последние – чистейшие – стали летом нашего мира. В холодных и нижних сферах проповедники вещают о земле, как раньше мы вешали о Рае. О, там, мои друзья, они скажут, что там есть сезон, на тамошнем языке называемом словом «лето». В эту пору их поля прядут себе зеленые ковры, снег и лед лежат не по всей земле, и тогда же миллион странных, ярких, ароматных частиц осыпают этот луг благовониями; и высокие, величественные существа, немые и великие, стоят с протянутыми руками и держат свои зеленые навесы над веселыми ангелами – мужчинами и женщинами – которые любят и женятся, и спят, и мечтают под одобрительными взглядами видимых ими бога и богини, радующегося сердцем солнца и задумчивой луны!
О, похвалявшийся быть красотой этой земли; красота и цветение, и переполняющая радость от этого. Мы жили прежде и будем жить снова, как надеемся на более справедливый мир, чем тот, что пришел, поскольку сами произошли из того мира, что менее прекрасен. От каждого последующего мира демон Принципа отходит все больше; он – проклятая помеха родом из хаоса, и с каждым новым переходом мы оставляем его все дальше и дальше позади. Осанна этому миру! Он сам по себе красив, и он – преддверие к более красивому. Из некоего Египетского прошлого мы пришли в этот новый Ханаан, и из этого нового Ханаана мы направляемся в некую Черкессию. Хотя корни зла, Нужда и Горе, все еще сопровождают нас на пути из Египта, и теперь нищенствуют на улицах Ханаана, все же Врата Черкесии не должны пропустить их; они, с их родителем, демоном Принципа, должны отступить в хаос, из которого они вышли.
Любовь была первым, что породили Радость и Мир в Эдене, когда мир еще был молод. Человек томился от осторожности, он не мог любить;