и до зари доносились к нам песни и гул пляски…
* * *
Наутро долго будила меня мать.
Утро радостное. На переборке, над кроватью, весело бегали солнечные зайцы. В избе пахло блинами.
Висит на шесте мое розовое платье, передник с петухами и шагреневые полусапожки, что за шишку я получила. Уж не раз я в них щеголяла.
Сегодня, для мягкости, полусапожки мои смазаны салом. И вот я нарядно одета, в моей косичке красуется лента, которую мне подарила дьяконова дочь, Наталья Ивановна, за то, что я носила продавать ее стряпни пирожки на станцию железной дороги: два месяца назад провели в трех верстах от нашего села чугунку. И на удивление всему селу прогремел, дыша огнем, поезд. Тут-то Наталья Ивановна и порешила кормить путешественников теплыми пирожками.
А кто же, как не Дёжка, поспеет к поезду, пока пирожки не остыли.
Я охотно бегала на чугунку, очень много было там любопытного, много разных господ, и хотя страшилась я черного чудовища-паровоза, но и к нему попривыкла, а свой товар сбывала удачно: Наталье Ивановне всякий раз приносила пустую корзинку и денег двадцать пять копеек. В награду за такую торговлю получала я один пирожок – действительно сдобный – и копейку в придачу. А вот сегодня прислала Наталья Ивановна хорошую ленту. Повязана моя голова беленьким, с желтой каемкой, платком, а по тому случаю, что тулупчик мой еще не готов, нарядили меня в материно казинетовое полупальточко.
Помолились Богу, и я степенно и важно вышла на улицу, – впервые, кажется, не вприпрыжку.
Около школы толпились девочки, мальчики. Дверь была еще закрыта, я успела оглядеться: много незнакомых, но много и винниковских.
Хотя и весело было тут, все же сердце билось тревожно. Вот застучал деревянный засов, распахнулась широкая дверь, и туда хлынул поток ярких платочков, картузов, больших отцовских шапок. В гомоне детских голосов трудно разобрать, кто чего хочет. Я, новичок, скромно жалась, почтительно всем уступая дорогу, даже пинки, которыми меня угощали, безответно терпела. Я не отходила от Серафимы, дочери священника. Она была подруга моих игр, а училась уже второй год и могла за себя постоять. Но вот раздался голос: «По местам». И в просторном, белом классе утихло: на пороге стоял учитель, Василий Гаврилович. Высокий, с приятным лицом, в сером костюме, белоснежный воротничок, манжеты, очки золотые, а штиблеты так и блестят. Меня еще не было на свете, когда он уже учительствовал у нас. Мужики его любили.
– Умный наш Василий Гаврилович, добрая душа, честности непомерной, настоящий барин, даром что бедный, а все село по милости его грамоту знает – так говорили господа мужики, да еще прибавляли: – Это не чета Богданову-барину, того мы и в глаза не видим, только его управляющий, немчура, знай ему деньги высылает, а барин их в карты проигрывает.
И действительно, мужики говорили недаром: как раз в эту зиму управляющий получил телеграмму: «Вывози, что можешь и что успеешь, имение уже не мое, завтра приедет новый хозяин». Богдановское имение было проиграно в карты.
А учителю нашему несли к празднику кто что мог, всякую живность да и зерно: любили Василия Гавриловича…
Учитель поздоровался. Пропели «Достойно есть», и сели мы по местам. Со мной рядом сидела Махорка Костикова, а Машутка сзади нас. У самой стены сидел Гришка Черкесов из деревни Богдановки.
Этот смуглый, как цыганенок, парнишка был бичом школы. Он сидел два года, а то и три, в первом классе. Гришка тотчас же дернул меня за косичку. Я покраснела до слез, но дать сдачи при учителе не посмела.
Моя однолетка Сашутка Сименихина, два сына ктитора[9], Ваня и Вася, Надька Гаврикова да сын лавочника Козурки, Миша, – все мы сегодня впервые пришли в школу и были потому тихие, боязливые. А Гришка Цыганенок чувствовал себя королем и щипал нас немилосердно – кто под руку попадался. Учитель тем временем вызывал старших к доске. Наконец он подошел к нам, держа в руках белые карты, на которых были написаны черные буквы.
Он показал нам одну и сказал, что буква эта называется – «А».
– Ну, скажите все разом: а…
– А-а-а, – ответили мы хором, но вышло очень нескладно, и Гришка передразнил.
Учитель строго посмотрел на него и сказал, что поставит в угол «столбом», если он еще раз позволит что-либо.
– А-а-а, – снова повторили мы разом.
А Гришка вдруг заблеял:
– Бээ-бээ.
Василий Гаврилович покраснел и тут же приказал Гришке стать в угол. Цыганенок стоял наказанный, а я подумала, что действительно мы блеем, точно овцы. И еле удерживалась, чтобы не последовать Гришкину примеру.
Так мы одолели три буквы, учитель ушел в свою комнату, класс зашумел.
Первая перемена…
А на втором уроке нам уже роздали буквари, доски, грифеля и задали урок писать палочки. Признаюсь, у меня эти палочки плохо выходили, такие несуразные каракули – пузатые.
Учитель покачал головой и сказал:
– Уж ты, Винникова, постарайся, а то для первого раза что-то плохо.
И помню, на третьем уроке, учитель принес потертую скрипку и роздал старшим ноты: впервые я увидела урок пения…
* * *
Вот я и учусь.
Теперь попривыкла: мне все дается, только палочки, овалы и полуовалы дурно выходят, как ни стараюсь.
Не одолею их, верно, и до самой смерти.
Гришки уже не боюсь: первое – сама ему сдачи даю, а второе – у меня защитники есть, Ваня и Вася, сыновья ктитора, ребятки неозорные, добрые…
Пришла зима. Как хорошо сидеть по зимним вечерам в теплой избе!
У сестры Маши научилась я вышивать на пяльцах, и теперь меня не тянет из дому: подруг вижу в школе, а дома работа, которая мне по нраву.
Подошли святки. Неумолчно гудут прялки сестер, а мать мотает пряжу и готовит красна[10].
Зима снежная, сугробы вровень с крышей. Славно кататься: заберешься на крышу сарая и мчишься-летишь прямо на речной лед.
Уже появились на свет Божий любимцы мои: кроткие, нежные ягнята. Мать всегда выносила их из хлева погреться в избу и сажала на печку. У меня приятная должность: ягнят караулить, чтобы с печки, часом, они не упали.
Мать и сестры уже выпряли все замашки и лен, основали красна, теперь внесут в избу стан, и будут сестры навивать пришву, а мать начнет ткать холсты.
Я досадовала, когда вносили в горницу неуклюжий стан, который застил свет, занимая пол-избы, но цевки[11] сучить я любила.
Под широкой лавкой, на которой я работаю, стоят три лукошка,