в сердце любовь к своей малой родине, к своим Стожкам.
Глазом не успела моргнуть, а уж и помирать пора. Узелок смертельный у нее давно готов. Лежит-полеживает на дне деревянного сундука, стоящего в хате. Заглянет в него баба Маня, переберет в нем вещички, кой-что заменит и скажет, подумав:
— Вместо штапельной кофты положу вот эту, ситцевую в горошек. Скромненькая она, зато легкая и к телу приятная. В ней удобнее мне будет в вечную жизнь отправляться.
Походит-походит и сунет в узел сразу две.
— В какой день хоронить-то будут, кто его знает. А вдруг холодно будет, тогда пусть эту штапельную наденут. Она теплее.
И не жалеет баба Маня ни о чем, на судьбу не жалуется, живет тихо, спокойно и размеренно, как и ее деревня, с каждым днем приближаясь к той черте, за которой только вечность.
По накаленной летним солнцем деревенской улице, поднимая за собой столб пыли, несется на велосипеде местный озорник белобрысый Минька.
Он мчится на всех парах к бабке Мане. Ему хочется первым сообщить ей эту новость.
Вытаращенные глаза, взъерошенные и выцветшие на солнце волосы, торчащие в разные стороны, словно початки разлохмаченной кукурузы, придают ему вид напуганного воробья. Веснушки на его раскрасневшемся лице, покрытом потом и пылью, делают его похожим на Чижика-пыжика. Мальчишка волнуется.
— Баба Маня! Баба Маня! Там, там ваша коза! — громко кричит он.
Резко затормозив и юзом развернувшись у ворот, он лихо спрыгивает с велосипеда и влетает лбом в калитку.
— Бум-бум, — слышится громкий удар.
Ойкнув, сморщившись от боли и растерев ушибленный лоб грязными руками, мальчишка горланит:
— Баба Маня! Баба Маня!
Крик его похож на сирену полицейской машины.
Баба Маня выскочила из курятника, едва успев прикрыть дверь на защелку. Держа перед собой корзинку с яйцами, она скоро направилась в избу, пытаясь понять, что происходит. Не успела ступить и нескольких шагов, как под ноги к ней свалился Минька. Из всего, что он говорил, она сумела разобрать только одно слово — коза, а оно, это слово, для бабы Мани было сейчас главным. Коза для женщины была и кормилицей, и поилицей, и собеседницей, и подружкой, и всем ее счастьем.
Круг общения бабы Мани сузился до козы Софы лет пять назад, когда осталась она одна-одинешенька на всем белом свете после ухода ее мужа Тимофея, с которым прожили они, душа в душу, без малого пятьдесят пять лет.
Всякое в их жизни было: любовь и ревность, обиды и прощения, болезни и радости. Ездили они в отпуск на юг к сыну, который в ту пору был еще жив и здоров, много беседовали и спорили, доказывая друг другу свою правоту.
Любимым выражением у ее Тимофея было «козья морда». Вставлял он его по поводу и без повода в свою речь, как присказку какую. Доставалось ему за эту козью морду от жены, ох, доставалось.
— Что ты с этой козьей мордой носишься, как дурень со ступой? Ты ж не дите малое! Неужели ничего другого сказать нельзя, а? — недовольно ворчала Мария, когда слышала от мужа это выражение.
А вот теперь, после ухода Тимофея, этих самых слов, этой козьей морды бабе Мане сильно не хватало. Оставшись одна, она сникла, потухла, будто свечка у образов. Дальше калитки выходила редко, старалась занять себя работой по дому, копошилась во дворе. Оставила себе из живности десяток курочек-несушек да петуха-топтуна. Одной ей и этого за глаза, зато не одна.
Нарушала границы своей вотчины затворница, выходя в деревенский магазин за самым необходимым. Мужики и старики с ней только здоровались, кивая головами, а женщины приставали с расспросами.
Маня уставала от внимания односельчан и старалась побыстрее доковылять до своей избы, переваливаясь из стороны в сторону, как уточка — с боку на бок, неся тяжелую холщовую сумку с покупками. Теперь она любила неспешность и тишину. Жила тихо и размеренно, как и ее деревня. Прыткости и забот в ее жизнь добавила Софа — ее новая жиличка.
— На тот свет торопиться не хочу. Понадоблюсь, так и отправят за мной старуху с косой. Подождет меня там и муженек, может, соскучится пуще, — говорила она с улыбкой соседке, которая иногда забегала к ней новости рассказать. — Пожить еще хочу. На кого ж я мою Софочку оставлю? Как ей без меня-то?
Прикипела Маня душой к Софе, жить без нее не могла. Ей сны рассказывала, песни пела, душу открывала. Стала Софа ей и подружкой, и заботушкой.
Чаще старушку теперь можно было видеть на лугу, за задами огородов вместе с козой, которая мирно паслась, поедая свежую траву, а баба Маня и тут себе дело находила: собирала целебные травы, землянику рвала и лесную клубнику — любимую ягоду ее покойного супруга, веники вязала, иногда тихонько напевала песни, что пелись когда-то за их хлебосольным столом.
Коза то слушала внимательно хозяйку, то бекала своим протяжным «бе-е-е», желая поддержать ту в этом порыве.
Привыкла баба Маня к козе. Хлопот и забот прибавилось, зато все свое: и молочко, и творожок, и сырок. Есть ей теперь с кем словом обмолвиться, кому про жизнь рассказать, на здоровье пороптать, есть на кого и прикрикнуть.
Купила свое сокровище она случайно. Пожалела козу, можно сказать, не дала пропасть. Бывшая хозяйка Софы обезножила, ходить перестала, а козу-то пасти надо. Людей не напроситься, а самой — не управиться. Живая ж скотинка, ей уход и забота нужны.
— Напиши, Маня, объявление да расклей по деревне на столбах. У магазина, у почты, на остановке можно. Пропиши там, что коза моя Манька продается, — вытирая слезы со щек своими натруженными руками, говорила соседка Сорочиха. — Жалко мне ее, а ходить совсем не могу. Чего ж над ней-то издеваться, продавать надо.
Подумала Мария и решила, что Маньку она себе заберет.
— Знаешь что, подруга, — сказала женщина соседке, — забрать-то заберу, только две Маньки на одном дворе — перебор вроде!
— Я ее Софой назову, — сказала она. — Подружка у меня в молодости была. Ох и бедовая! Упрямая, твердолобая, настырная и противная. Вылитая Манька твоя!
— Да хоть горшком назови! Теперь она твоя собственность, — ответила