в Эмани:
– Это твоё?
Они все здесь. Будда и Краткий с гитарой на тахте, Джим с книжкой в кресле, унылый Чепчик в дальнем углу, Эмани, Спринга и Каша за оживлённой беседой у стола. Только Тим Саныча нет.
Сегодня зрачки Саныча снова беспокойно метались, а нижняя губа нервно подрагивала. Дверь открыл не сразу, впустил неохотно: «А-а-а, это ты». Потом отошёл на пару шагов, позволяя мне втиснуться в прихожую, щёлкнул двумя замками и задвижкой и ускользнул в кухонный закуток. Да там и остался. А я сбросила ботинки и нырнула в комнату, даже пальто не сняла.
– Ты потеряла, Эмани? – голос у меня, как лопнувшее стекло. Звон и скрежет.
Повернулись все, смотрят на красную тряпку, которую брезгливо держу двумя пальцами.
– Так это же… – растерянно моргает она.
– Трусы, – киваю.
– Угу, похожи на мои. Ты их где взяла?
– Бабка Будды просила передать, – ещё немного, и я захлебнусь ядом.
– Вот я балда! – восклицает Эмани. – Простирнула и на батарее в ванной оставила. Мы же специально свалили – не хотели с бабкой встречаться. Прибрались даже, чтобы не палиться, а я всё испортила!
– Классные труселя, – хихикает Каша. – Дай посмотреть.
– Ага, щас! Обойдёшься, маленький извращенец, – в тон ему отвечает Эмани и тянет руку, чтобы забрать.
Не отдаю.
– Бабка решила, что они мои, – если бы словами можно было ударить, я бы расквасила ей нос.
– Твои?!. – прыскает Спринга.
– Удивительно, да? Где уж мне со свиным рылом в кружевные ряды, – я бы расквасила два носа.
– Да ладно, она к вечеру забудет, – Будда поворачивается ко мне. – Хорошо, что ты пришла.
Удивительная штука, но несколько пустых слов начисто лишают воли. Потому что это Будда. Потому что он смотрит на меня слегка виновато. Будда – моё электричество, он пробирает насквозь. При нём я держу спину прямой и отслеживаю каждый его жест или взгляд. Чтобы хранить, доставать время от времени из памяти, будто цветные бусины из кармана, и неторопливо ощупывать. Искать тайные смыслы, намёки на особое отношение Будды ко мне. Выдумывать признаки любви.
Злость подбирает чёрные щупальца, съёживается, уменьшается. Но не уходит. Я не знаю, что и когда во мне испортилось, но не хочу сидеть у ног Будды, как раньше. Рядом с ним, да. Но не так. Кажется, это Андерсен написал про свою Русалочку: принц её полюбил и позволил спать на бархатной подушке у дверей. Хватит.
– Наслаждайся, – не замечаю протянутую руку Эмани и отдаю её вещицу Каше. Беру пару печений из глубокой тарелки на столе, киваю Чепчику и подсаживаюсь к Джиму. Он откладывает книгу обложкой вверх и спрашивает:
– Хочешь чаю?
– Не-а, а что с Тим Санычем? Он какой-то вздрюченный.
– Не знаю. Может, Чепа в курсе?
– Обострение, – отмахивается тот и отворачивается. Ну и пусть.
– Что читаешь? – не дожидаясь ответа, пробегаю глазами название. – «Карьера дворника», скучновато звучит.
– Всё не так плохо, полистай, – предлагает Джим.
Открываю первую страницу: «Ботинки на мне замечательные, да-а-а… В них топать и топать, топать и топать, топать и топать… Плывут, плывут, плывут в оцепененье чувств…»
– А мне Тим Саныч про восточное дерево персика обещал почитать, – хвастается Спринга.
– Увлекаешься садоводством? – книги Каше побоку, но если дело касается Спринги, то он в стороне не останется.
– Вроде любовное что-то, – это Эмани.
– С красными оборками?
– Дурак, это древний трактат, – важничает Спринга. – Историческая вещь. Наверняка заумь, но надо Саныча уважить и проявить интерес.
– Не знал, что ты такая заботливая.
– Теперь знаешь.
Мы болтаем о книжках, а потом просто сплетничаем. Будда привычно отмалчивается, но я несколько раз перехватываю его взгляд. Он словно не узнаёт меня, точнее – сомневается и хочет убедиться. От этого немного тревожно. И от того, что Саныч так и не вылез из кухонного закутка. И от угрюмости Чепчика. И от глубоко запрятанных мыслей о Ма и отце.
Можно сколько угодно изображать беспечность, но мне надо домой.
17
Чепчик догоняет в подъезде. Он не собирается провожать нас с Джимом, а лишь задерживает на пару слов.
– Слушайте, я насчёт папаши, – мнётся Чепчик. Его губы снова потрескались и кровят.
– Чепа, купи уже гигиеническую помаду, – советую я.
– Ага, куплю. Только сначала один вопрос. Скажете Будде кое-что? Я бы и сам, но не знаю… всё-таки вы давно дружите, – он смотрит на меня. – Скажешь?
– Что?
– Папаша не хочет, чтобы вы Эмани и Краткого приводили. И вообще чужих. Обострение у него. Говорит, что они за ним следят и упекут в тюрягу.
– Он поэтому прячется?
– Угу.
– Ясно.
– Скажешь?
Отвожу глаза. Надоело. Я – никто, незаметное серенькое пятнышко и ничего больше. Отстаньте от меня!
– Я скажу, – обещает Джим, и мы наконец-то уходим.
Джим тот ещё болтун, но когда нужно – умеет не напрягать. Это настоящий дар. Мы просто идём рядом, как в той Тим-Санычевской книжке – плывём, плывём, плывём… Лучше и не скажешь. И облака плывут в лужах, и голуби с воробьями, и тощий кот возле табачного ларька. Плывут жухлые листья с деревьев и сами деревья по обочинам. Скользят машины по серой асфальтовой реке. Продрогшие люди текут по тротуарам, собираются в маленькие запруды на перекрёстках. И всё это в оцепененье чувств.
Чуть наклоняю голову, хочу незаметно поглядеть на Джима, но он замечает и широко улыбается. Смуглая кожа, чёрные глаза и волосы делают его улыбку яркой, почти слепящей. И я вдруг понимаю, до чего он щедрый.
У нас куча забот. Наши жизни – страдание, как сказал Будда. Не мой, а настоящий, общечеловеческий. Мы перепуганные непонятые отщепенцы – слишком умные для шмоток и ночных клубов, но слишком глупые для самых обыкновенных радостей. Каждый – поза, каждый – надуманная трагедия. Кропаем плохонькие стишки, сгрызаем ногти до мяса, ищем, куда приткнуться. Среди своих понимания не найти, мы все одиночки – угловатые, неудобные, острые. И только Джим никогда не жалуется. Ровно светится тёплой улыбкой. И я принимаю это как должное, словно он не способен быть несчастным.
– Джим, тебе бывает плохо?
– Всем бывает.
– Я только про тебя спросила.
– Почему?
– Что?
– Почему спросила?
– Просто.
– Давай скорее! – он хватает меня за руку и тянет в автобус.
Втискиваемся на заднюю площадку, расталкиваем локтями болоньевые бока и спины, забиваемся в угол у окна. Час пик. Гроздья тел в дутых шуршащих оболочках привешены к поручням. Чёрные, коричневые, серые одёжки, будто все остальные цвета осенью под запретом. Может, они думают, что на буром грязи не видно? Или наоборот – хотят слиться с уличной слякотью, чтобы Бог не заметил с неба и не подкинул