href="ch2.xhtml#id55" class="a">[65]. Себя он не считает виноватым в том, что совсем не продвигается в учебе. Это скорее камень в огород отца, навязавшего ему Лейпцигский университет.
Впрочем, несмотря на общую подавленность и неуверенность на чужбине, уже в первые недели в Лейпциге Гёте переживает моменты радости и даже эйфории. Однажды он посылает Ризе вместе с письмом одно из тех стихотворений, которые так легко сходили с его пера. Написаны они были как бы между прочим, без каких-либо амбиций и именно поэтому выходили особенно удачными:
Подобно птице, что качает ветвь,
Вдыхая волю в лучшем из лесов,
И в мягком воздухе, не зная бед,
На крыльях весело с куста на куст,
С ольхи на дуб, песнь щебеча, порхает[66].
Полгода спустя он изливает тому же другу свою измученную душу: он «одинок, одинок, совершенно одинок»[67]. И снова его настроение находит отражение в стихах:
Одна осталась радость мне:
Вдали от всех под шум ручья,
С самим собой наедине
Вас вспоминать, мои друзья.
Дальше, уже в прозе, он описывает, что его гнетет и заставляет искать уединения, но уже через несколько строк снова переходит к повествованию в стихах:
Ты знаешь, друг, как музу я любил,
Как сердце билось в гневе справедливом
На тех, кто в жизни только лишь закон
Или святыни храмовые чтил.
<…>
Как верил я (и как я ошибался!),
Что муза мне близка и часто шлет
Мне песню.
<…>
Но по прибытьи в Лейпциг пелена
Исчезла с глаз моих, когда мужей
Великих лицезрел и понял я,
Какой к вершинам славы путь тяжелый.
Увидел я, что мой большой полет
На деле был лишь жалким трепыханьем
Червя в пыли, который вдруг орла
Заметил и за ним стремится ввысь.
Прежде чем эти стенания успевают надоесть, автор находит остроумное решение: червя, с завистью смотрящего на полет орла, вдруг подхватывает вихрь и вместе с пылью поднимает вверх! И тогда он тоже чувствует себя равным орлу – на один миг, пока не стихнул вихрь.
И пыль опять с высот спадает вниз,
И с ней – червяк. И снова он в пыли[68].
Впрочем, молодой поэт явно преувеличивает, называя себя совершенно раздавленным, ибо, несмотря ни на что, он продолжает сочинять. В своих стихах он спорит с собственной музой и сомневается в своем таланте. Пока же, пишет он сестре в сентябре 1766 года, он намерен использовать свои вирши для украшения собственных писем.
Сейчас он еще чувствует неуверенность перед «великими мужами» литературы, которые задают тон в Лейпциге. Самому значительному из них, Лессингу, он даже не решается показаться на глаза. Между тем у него была возможность познакомиться с живым классиком, когда тот останавливался в Лейпциге во время премьеры «Минны фон Барнхельм».
Другим местным корифеем был профессор Геллерт. Благодаря своим басням, комедиям и роману «Жизнь графини шведской Г.» он стал, пожалуй, самым знаменитым и читаемым автором в Германии. Клопштока почитали, но читали Геллерта. Просветительские идеи у него сочетались с прочувствованной манерой изложения и поэтому находили отклик, а воспитательные намерения были скрыты за непринужденным тоном повествования. Геллерт не утруждал своих читателей, избегал крайностей и был разумен и умеренно благочестив. Вот как, например, он начинает свою оду во славу божественного творения:
«Кто отворил земную твердь, // Снабдив нас всем с избытком?»[69] Его стихи хорошо ложились на музыку, и их можно было исполнять в церкви, а его басни подходили для школьных букварей. Геллерт не чурается морализма и практических советов. Поэтов он наставляет так: «Хотите мир зажечь своим умом, // Так пойте, пока пламя не угасло»[70]. В нем это пламя угасло за несколько лет до смерти. На тот момент, когда Гёте ходил на его лекции, он уже не писал стихов, а с кафедры говорил главным образом о морали – больной, скромный человек с еле слышным голосом и осторожными движениями. Тем не менее он по-прежнему пользовался большим уважением. На занятия он приезжал верхом на белой лошади, подаренной курфюрстом: неспешной рысцой она подходила к зданию университета. Студенты могли приносить ему свои литературные опусы, Геллерт брал их к себе домой, правил красным чернилами, а на следующем занятии обсуждал некоторые из этих произведений. При этом он придерживался принципа, что молодые люди должны прежде всего научиться четко выражаться в прозе. Стихи он принимал очень неохотно. В «Поэзии и правде» чувствуется обида Гете на то, что Геллерт не обратил внимания на дарование молодого поэта, который принес ему стихотворение, написанное в честь бракосочетания дяди Гёте Текстора. Геллерт тотчас же передал работу своему заместителю и преемнику Клодиусу. Тот не пожалел красных чернил, так как Гёте в своих стихах помянул половину Олимпа, впрочем, скорее, для создания комического эффекта, ускользнувшего от внимания Клодиуса.
Авторитет Геллерта неумолимо падал. То же самое можно было сказать и об Иоганне Кристофе Готшеде – этом широкоплечем гиганте, которого не отказались бы принять в свои ряды прусские гренадеры. За время между 1730 и 1750 годом, когда Готшед был законодателем литературного вкуса, он прогнал со сцены Гансвурста[71] и в целом прилагал все усилия для того, чтобы сделать немецкую литературу «благопристойной», прежде всего путем подведения ее под французские образцы. Идеалами, которым, по его мнению, должна была служить литература, были подражание высокому стилю, «душеполезность» и правдоподобие. Гомер, к примеру, совершенно неправдоподобен, когда хочет убедить нас в том, что «два храбрых народа готовы в течение десяти лет разбивать друг другу головы из-за какой-то красавицы»[72]. Поэтому Гомера уже «никак не спасти». У молодого Гёте, с упоением читавшего Гомера, такие уроки, должно быть, не вызывали ничего, кроме раздражения. Ему было ясно, что правдоподобие и жизненность не должны определяться таким образом, чтобы в результате были сделаны столь банальные выводы. Готшед, по его мнению, просто отстал от времени. Личную встречу с ним он описывает в «Поэзии и правде» как анекдот. Лакей попросил его подождать в приемной. В ту же самую минуту из противоположной двери в комнату вошел Готшед – дородный гигант в зеленом шлафроке на красной тафтяной подкладке, с огромной плешью на непокрытой голове. Из боковой двери