А рожать все боятся.
Век двадцатый. День – вторник. Смысл солнечно лёгок.
В девяносто шестом на дорогах нет пробок.
Но меня догоняет Чернобыль с Афганом,
разбомблённая Ливия за океаном.
Аномалии душат звериною хваткой,
разрывают меня коноплёвой взрывчаткой.
– Доктор, доктор, скажите! Живот мой огромный,
он для сына приют, колыбелька и дом он.
А ещё вспоминаю я тюркское племя.
Роженице всё можно. Когда не в себе я.
Когда, в околоплодных барахтаясь водах,
сын готов народиться.
Афган и Чернобыль
мне в затылок дыханье струят грозовое.
Душно. Душно мне, мамочки! Я волчьи вою.
Говорят то, что тюрков в волках зачинали.
Я кричала, вопила про смесь аномалий
и про эту, про генную связь мифологий.
Доктор и акушерка держали мне ноги.
И родился родимый! Мой тёплый комочек.
Оказался с врождённым недугом сыночек.
А затем, как подрос он, о, солнце-светило,
от врача ко врачу я с сыночком ходила.
Говорили: не плачьте. (Я с сыном в дежурке…)
Про Афган, про Чернобыль, бросая окурки.
Помню, как я бежала в аптеку под утро,
чтоб лекарство купить, ног не чуя, как будто.
Мои тонкие ножки, почти что синичьи
исходили полмира, ища, кто обидчик?
Иль Чернобыльский Гоголь? Иль тюрка волчары?
Мой сыночек, клялась я, мы вытравим чары.
Мы в купели покрестимся Новогородской.
Мы в пыльце искупаемся в ночь на Слободской.
На Ямщицкой ромахе мы да на анисах
возрастимся! Плевать мне на сок кок-сагыза!
Да в Уралах моих зацветут черемисы,
да в Якутиях снежных забредят маисы.
Ах ты, турок-сельджук, гагауз ты волчиный,
как ворвался ты в гены мои, неотмирный?
Половецкое чудище! Выморок жабий!
Я целую сыночка, я вою по бабьи.
Прижимаю. Ласкаю. Я голову глажу,
его тельце обвив по-синичьи, лебяжьи.
Ничего, ничего, всё поправим, любимый,
а глаза мои ест соль горячего дыма.
Иногда на луну выть мне хочется… Я же
в Спас молюсь. В Спас крещусь. Становлюсь всё отважней.
Не хочу я искать ни вины, ни обиды.
У других ещё хуже, сложней – плазмоциды,
у других ещё хуже – рак, немощь и спиды.
– Доктор, доктор, скажите… Стучусь, как синица.
Становлюсь словно ток, что по венам искрится,
двести двадцать во мне, что помножено болью.
А я мать – прирастаю своею любовью.
Если жизнь я смогла перелить свою в сына,
значит, больше смогу. Ибо связь – пуповинна!
И кометой взовьюсь в Галилеевой пасти!
Стану пеплом у сердца, как в песне, Клаасней.
Сорок неб изгрызу. И созвездий полярных.
Помоги ему, Господи небесноманный!
Из невзгод всех достань сына да
из напастей…
***
Родина! Дай мне радость за тебя умереть,
как Мозговой, как Захарченко, Космодемьянская Зоя,
маленьким семечком, зёрнышком лечь в тебя на заре
в сцепление трав, корешков, глин – в правильное такое.
Родина! Твой перламутровый вещий язык
сладкою, терпкою ложкой варенья
спелых смородин, брусник и клубник
в ядрышках, в сочных изюмных сплетеньях
ты выколдовываешь на устах.
Если уста свои в трубочку, если
в песню, в улыбку, в пришёпот, в цвета
полупрозрачные сложу я вместе,
то всё равно будет сладость твоя.
Кто поцелует меня – усластится
речью! Я льстила бы в тон соловья.
Родина! Я – соловьиха твоя:
соло я ткущая. Я – поляница!
Я же не только коня на скаку.
Я же не только в горящую избу!
Сваха, наузница и перуница,
плакальщица, медсестра и частица
княжьих щитов супротив, чтоб врагу,
нападающему на отчизну!
Родина! Капитализма плюс социализма
(простите, за эти из учебника взятые, люди, фразеологизмы),
родина, ошибающаяся, кающаяся. Златокожая!
И всё равно ты всего превыше.
Ты – моя Божья!
А вот за это мне, худосочной,
всего-то 66 кг!
Уж, какой родилась! Белокурой, загорелой, правильной дочке
в рубашке телесной, в кружавчиках, ночью
в Уральской дремучей кедровой тайге,
возросшей на шаньгах да на твороге,
на сказах, на птичьем пуху, на яге,
о, как я люблю тебя родина очень!
Короче. Все стихи мои о тебе,
хочешь выброси. Хочешь
разбей.
Родина! Любимая, солнечная. За тебя в борьбе,
за твою чистоту. Твой язык, за твои добрые, материнские очи!
***
Всех не любящих меня, люблю! Люблю!
Всех не любящих меня, благодарю я!
Дай мне руку эту гордую твою:
нынче я, как продолженье поцелуя!
Нынче я, как продолжение любви
этой детской, Божеской, вселенской!
Ты мне сердце стрелами кормил,
жизнь мою давил в кисель повидл,
словно мякоть яблок Карфагенских!
Словно виноград меня – в вино,
под ноги! Плясал и хохотал ты.
И хрустели косточки, где дно.
В колыбельке плакало зерно,
прорастая сквозь асфальта гальки,
книг твоих ненужных через свалки,
кости мои битые, сукно.
Левой, правой – щёк не жалко мел.
Рук не жалко для твоих гвоздей мне!
Сорок неб в груди сожгла своей,
истерзала снег белым белей
не в раю, не в парке, не в эдеме!
Ничего теперь не страшно. Бей!
Коль теперь я доброго добрей,
русской сказки дольше, где Кощей.
Ты кричишь «аминь», а я «прости»,
намывая фразы из горсти,
из чистейших, из хрустальных, из
нежных лилий да из ран святых,
смыслов, рун, объятий, лунных риз.
Синяки-ушибы мне – цветы,
переломы – это смысл расти,
перемалыванье в жерновах,
в мясорубках, гильотинах, швах
для меня не фобия, не страх.
Для меня всё это – есть любовь.
Я срастаюсь из своих кусков,
островов, земель, морей, песков,
как учил в апокрифе Иов
для иных бесценнейших миров!
В антологию предательств мне твою
не попасть. Ты имя перережь
острой бритвой. Баюшки-баю,
пред тобой без кожи, без одежд.
…Но люблю!
***
…И вот тогда мои прозрели пальцы!
Я так хотела выбраться из снов.
Как я смогла так крепко вмуроваться
в века иные, в камни городов?
В их всхлипы? Пеплы? Карфагены, Трои?
В до христианстве песнь пою Эллад!
Ищу себя везде: где травяное,
древесное моё, моё речное?
Земля земель? Начало. Фразы Ноя
я перечитываю: как они звучат.
Как не щадят, как попадают в прорезь
высоких гор, впадая в Арарат.
Всё, что моё: предметы, вещи, пояс.
Прозрели руки! Зрячим стал мой голос.
Земля моя прозрела, дом, мой сад.
Раздвину камни. Из груди – все плачи
я вырву с корнем. С горлом – все слова.
А это значит: руки, сердце – зрячи.
Что я жива!
***
Нам, пережившим лихость девяностых,
теперь уже не страшно ничего!
Всех пирамид финансовых коросты,
всех бед, всех Лонго, магов, Кашпировских
несметное число,
в тех пирамидах