Ребенок в подвале
Девочка стоит босиком на мокром цементном полу. Высоко в стене маленькое окно, похожее на смотровую щель. На девочке нет ничего, кроме рубашки и штанишек. В подвале холодно. Со всех сторон ее окружают каменные стены. Посреди подвала установлена большая, продолговатая лохань, в ней обычно полощут белье. Лохань похожа на гроб, который девочка видела однажды в церкви, в нем лежал умерший сосед. Девочка знает, что тяжелая дверь подвала заперта снаружи на железный засов. Она смотрит на пол. У ее ног блестит желтоватая лужа. В ней отражается окно в стене, перевернутое вверх ногами. Лужа появилась, когда директриса сказала, что девочка должна просить прощения у Бога и людей за то, что ее «сердце сковано холодом». Но сейчас у нее скованы холодом ноги. Сверху доносятся звуки. Там — все дети. Их голоса проникают и сюда вниз. Дети ходят по лестнице, хлопают дверьми, передвигают стулья. Они о чем-то переговариваются, но разобрать слов она не может, и это означает, что она исключена из их сообщества. Кто знает, сколько времени она уже стоит здесь. Однако свет медленно меняется. Кричит одинокая чайка. Должно быть, чайка сидит на столбе у окна кухни, хотя ей редко что-нибудь кидают. Вот если бы уметь летать, думает девочка. Странно, наверное, парить высоко в небе. Чувствовать упругость воздуха. Нисколько не весить и потому не падать. Стены темнеют, и трещины на штукатурке исчезают. Медленно-медленно. Теперь в доме слышатся уже другие звуки. Ножки стульев скребут пол, кажется, будто налетела непогода. Там, наверху, сейчас ужинают. Потом начинает шуметь водопроводная труба. Гудят голоса. Дети моются. Грязными обмылками. Таков порядок. Чайка больше не кричит. Она уже улетела. Далеко, за острова. Стала волнистой линией в вечности.
Дождь мягко шуршит по окну под потолком. Остатки старой сажи текут вниз, оставляя полоски на гладком стекле. За темнотой проглядывает слабый, вызывающий тревогу свет. Будто там кто-то ходит, светя себе карманным фонариком. Когда шуршание шагов затихает, фигура становится более явной.
— Почему ты пришла? Мы уже давно не дети, — сказала я.
— Тебе опять приснилось, что тебя посадили в подвал. Ты забыла? Я всегда прихожу к тебе, когда в подвале становится темно. Неужели не помнишь? Но сейчас ты уже можешь проснуться. Ты больше не в подвале. Напротив, мы, можно сказать, на крыше. Открой глаза и увидишь, что время работает на тебя. Ты уже взрослая.
Неяркий дневной свет показал, что я не стою на цементном полу. Просто во сне я сбросила с себя перину. Я встала, закрыла окно, надела махровый халат и войлочные тапочки. Включив электрический обогреватель, я подошла к письменному столу и сняла старое покрывало, которым закрываю компьютер, когда не работаю. Когда-то оно лежало на маленькой кроватке, но кроватки здесь больше нет.
Я не могу не писать, если монитор открыт. Тем более спать. Даже в темноте. Мне мешает само сознание, что он не закрыт. Теперь он уставился на меня. Я зажгла настольную лампу. Посидела, склонившись над клавиатурой. Потом начала писать. Как будто верила, что можно увидеть свою жизнь, как тяжелый сон, который наконец кончился. Исчез. По мере того, как подвал отступал, я все отчетливее видела Франка.
Письменный стол был небольшой и стоял не под окном. Там было слишком светло. Стол стоял в темном углу рядом с диваном-кроватью. Он достался мне почти даром от прежнего жильца, и я тщательно его вымыла, прежде чем им пользоваться. На столе не осталось никаких следов от его прежнего владельца, теперь он был просто старым столом из ИКЕА с тремя ящиками. Один — для заметок и важных бумаг, другой для конвертов и писчей бумаги и самый нижний — для вырезок из газет. Я люблю порядок. Это стало едва ли не дурной привычкой. Франк говорит, что моя комната почти стерильна. Но это не комплимент.
Франка не особенно интересует, что я пишу, но мою последнюю книгу он все-таки прочитал. Потому что она оказалась в доме, как он выразился. К счастью, он не сказал, что прочитал книгу потому, что ее купила его жена, как любят оправдываться мужчины, если нечаянно прочли какой-нибудь роман. Мне было бы неприятно думать, что его жена читала мою книгу.
Вскоре ноги у меня согрелись. И чем дольше я писала, тем дальше отступал приснившийся мне подвал.
Франк редко отзывался отрицательно или откровенно обидно, но сказал, что моя книга «странная». Его вообще интересовали только первые прижизненные издания покойных писателей, а в них — переплеты и титульные листы больше, чем содержание. Задолго до аукциона он неделями исходил слюной из-за какого-нибудь старинного переплета. Но это естественно для торговца антиквариатом, которого интересовали главным образом фарфор и старинные издания.
— Если бы люди не довольствовались старой, отреставрированной и тонированной под старину крестьянской мебелью с фальшивыми медными нашлепками, я бы открыл настоящий антикварный магазин и продавал хрустальные люстры, со всей Европы, мейсенский фарфор и старинное норвежское серебро. А в смежном помещении собрания редких книг, изданных не позже 1890 года, — говорил он.
Может быть, он просто облегчал себе жизнь, зарабатывая на вульгарном вкусе людей, но меня это не касалось. Он неохотно продавал то, что ему нравилось. Поэтому он вряд ли разбогател бы на ценных изданиях. Франк зарабатывал на презираемой им крестьянской мебели. Крупные суммы, которые иногда оказывались у него в руках, бывали выиграны на ипподроме Бьерке. Или же он получал кредит. Трудно сказать, у кого. У него случались неприятные разговоры по телефону в самое неподходящее время. Например, когда мы лежали на моем диване-кровати. Несколько раз он отключал свой мобильник, взглянув на номер на экране. И изображал на лице полное равнодушие, что вообще-то было для него не очень характерно.
Я ничего не понимаю ни в деньгах, ни в антиквариате. Вещи, которыми кто-то пользовался, всегда вызывали у меня тревожное чувство. Мне трудно принимать их. А вот Франка, напротив, я принимаю безоговорочно. Очень редко он сонным басом рассказывает мне всякие невероятные истории.
— В моем ремесле взлеты чередуются с падениями, нужно уметь проигрывать. И даже терпеть, если тебя обманут, — говорит он.
Но вообще-то мы разговаривали немного. Я не способна интересоваться мелочами, о которых люди говорят, когда хотят показать, что им приятно общество друг друга. Зато я хорошо слушаю. Франк нуждался в том, чтобы его слушали.
— Ты согласна? — спрашивал он и продолжал говорить, не обращая внимания, ответила я ему или нет. Иногда я брала его за руку, чтобы заставить замолчать. Или улыбалась. Обычно это помогало.
Я пишу медленно. Мягкое постукивание клавишей позволяет мне не терять логической связи. Не уверена, что Франк подходящий персонаж для романа. Мне всегда трудно, когда он забегает ко мне на минутку. Может, он неподходящий персонаж даже для простого рассказа. Его личность не располагает к интригам или обидам. Не говоря уже о горечи, злобе или борьбе. Моя возможность узнать о нем что-нибудь важное весьма ограничена. Я знаю его только по дивану-кровати, если можно так выразиться.