I
На улице капли дождя — шлеп-шлеп, то там, то сям; такой вот был влажный вечер на улице. Фонари пускали слюни — на тротуарах лужи. На перекрестке улицы Данте и бульвара Сен-Жермен переминался старик — не перейти ему на другую сторону. Грузовик задел его зонтик; пес вскарабкался на груду ящиков и залаял во всю пасть. Старичок отпрянул, что-то брюзжа в усы, а усы он носил длинные и густые. Снуют тут всякие: такси, автомобили хозяев, автомобили слуг, велосипеды, конные драндулеты, трамваи. Как он их всех ненавидел. Не так давно ему прижал ребра грузовой мотороллер — погладил и наградил рваным дыханием и повышенной осторожностью; старик дал себе слово, что в один прекрасный день раз и навсегда расправится с этими смертоносными болидами, но прекрасный день так и маячил в прекрасной дали. Иногда он подумывал исподтишка прокалывать шины тем, кто паркуется у тротуаров; с перочинным ножичком это совсем не трудно. Однако свой план он не осуществлял: риск все-таки — вдруг начнут пинать ногами. Оставалось надеяться, что в эту собачью погоду какая-нибудь металлическая дура перевернется на дороге и на глазах превратится в месиво вместе с ездоком. Вообще, погода была — то, что надо. Октябрь сделал «пшик!», подрезал на вираже и вильнул хвостом, рыбьим масляным хвостом, хвостом сардины в масле. Как сказано, а? Разве не масло эта морось? Он не любил, когда масла много; его даже в уксусный соус не надо переливать. Другой старик подошел к краю тротуара и стал дожидаться просвета, чтобы перейти.
Они походили друг на друга, как два брата. Хотя родственниками не были; ни близкими, ни даже дальними. Видимо, их роднили густые длинные усы. Как один неискушенный глаз видит во всех «околонизованных» туземцах множество экземпляров одной и той же модели, так и другой, по-своему неискушенный глаз, видит во всех стариках с длинными густыми усами двойников одного и того же индивида. Впрочем, один из стариков, наоборот, считал, что это молодых не отличить друг от друга — у всех лица ворсятся. Но он хотя бы не писал мелом над писсуарами призывы: «Мочи бритые рожи».
Имя его было месье Браббан. Он повернулся ко второму старику, чье имя было месье Толю. Месье Толю посмотрел на месье Браббана. Браббан сказал Толю:
— Всё как будто масляное, правда? По мне, так это не дождь, а масло.
— Что делать, после войны всё так: взрывами времена года перемешало. Помните, как было в октябре до войны? Красивые были дожди. И солнце, когда показывалось, тоже было красивым. А сейчас все перепутано — божий дар с яичницей, Рождество с Сен-Жаном, который празднуют летом[1]. Не поймешь, когда надеть плащ, когда снять…
— Мое мнение — это из-за пушек все промаслилось.
— И я так считаю. К счастью, это последняя война, а иначе, повторяю вам, Рождество случилось бы в Сен-Жан.
Браббан взглянул на Толю из-под зонтика.
— Так-так, уважаемый, кажется, я вас где-то видел. Мы с вами точно встречались.
Уважаемый задумался.
— Может, в Архиве[2]?
— Нет, исключено. Что за архив? Я знаю только Архивную улицу. И все же ваше лицо кажется мне знакомым. Вот я и думаю, где же я мог вас видеть?
— А если у моего свояка?
— У свояка?
— Да, у Бреннюира, он издает книги по искусству — не слышали? Вы могли видеть меня у него дома. Там многие бывают: писатели, художники, журналисты и даже поэты.
Браббан усмехнулся.
— Ах, поэты! — многозначительно произнес он.
— Среди них есть очень хорошие, — обиженно заметил Толю.
Нельзя сказать, что он сам не пугался всего поэтического; просто он общался с поэтами у свояка и поэтому считал своим долгом относиться к ним с уважением. И все же, малодушно подыгрывая собеседнику, он добавил:
— Как поэты, конечно.
Маслянистая влага перестала сочиться с черного неба. Толю закрыл зонтик. Браббан повторил его жест и воскликнул:
— Теперь-то я вас вспомнил! Летом вы часто сидели в Люксембургском саду…
— Недалеко от оранжереи? Ну да, точно. Я вас тоже вспоминаю. Кажется, у вас была привычка садиться возле статуи…
— Совершенно верно, — сказал Браббан, протягивая ему руку. — Меня зовут Браббан, Антуан Браббан. Ветеран войны семидесятого года[3]. Во время битвы при Бапоме мне было семнадцать.
— 3 января 1871 года. Ее выиграл генерал Федерб[4], которого немцы прозвали Пырей[5]— неистребим был, как сорняк.
— О, надо же. Вы участвовали?
— Нет. Я преподаю… преподавал… историю. Меня зовут Толю, Жером Толю. Ученики дали мне прозвище Пилюля.
— Глупые эти дети, — заметил Браббан.
— Есть и смышленые. Помню таких, кто мог назвать все даты из курса современной истории, которые нужно знать к экзамену на бакалавра.
Они беседовали, продолжая стоять у края тротуара.
— Смотрите, можно перейти, — сказал Браббан.
Между трамваем и автобусом зажало грузовик.
— Идемте, пока свободно.
Оба осторожно пошли вперед.
— Скользко, как будто жир. Или масло. Еще не нашли хорошего способа мостить улицы.
Они оказались на другой стороне.
— Мостить парижские улицы начали при Филиппе Августе, — сообщил Толю.
— Неужели? Никогда бы не подумал. Бесконечно рад, месье, что мы с вами познакомились. Когда я видел вас в Люксембургском саду, я все время думал: интересно, чем занимается этот господин? Коммерцией? Юриспруденцией? Военным делом? Признаться, я склонен был предполагать последнюю ипостась.
— Вот и не угадали. Преподавание! Месье, я тридцать пять лет преподавал историю. Древнюю, новую и современную, французскую и всеобщую, греческую и римскую. А еще географию, месье, я преподавал географию: Франция, Европа, великие мировые державы. Я даже написал несколько небольших работ о ходе Французской революции в департаменте Морская Сена, поскольку последние двадцать лет трудился в лицее Гавра.
— Морская Сена, административный центр — Гавр. Супрефектуры — Фекамп, Больбек, Пон-Одемер, Онфлер, — отчеканил Браббан.