1
Судха
Существует легенда, что в первую ночь после рождения ребенка на землю спускается Бидхата Пуруш[1], чтобы решить, какой будет судьба новорожденного. Поэтому накануне вечером младенцев купают в сандаловой воде и заворачивают в мягкую ткань малмаль красного цвета — цвета удачи, а возле колыбели оставляют сладости: серебристые листочки сандеша[2]; темные пантуа[3], плавающие в золотистом сиропе; оранжевые, как сердце пламени, джилипи[4], покрытые медовой глазурью. Если все сладости исчезнут к утру, ребенку особенно повезет в жизни.
— Да просто ночью в комнату прокрадываются слуги и все съедают, — сказала Анджу, нетерпеливо дергая головой, пока Абха Пиши смазывала ее волосы маслом.
Такая уж у меня была кузина — всегда насмешничала и ни во что не верила. Но она, как и я, прекрасно знала, что никто из прислуги во всей Калькутте не осмелится притронуться к сладостям, приготовленным для божества.
Еще говорят, что вместе с Бидхатой Пурушем приходят злые духи, ибо так устроен мир — добро и зло в нем неразделимы. Поэтому у колыбели всегда оставляют зажженную масляную лампу, а под подушку кладут листик священного дерева тулси, чтобы защитить ребенка. Моя мама рассказывала, что в богатых семьях, как в той, в которой выросла она, нанимают брахмина, который должен просидеть в коридоре всю ночь, читая благоприятствующие молитвы.
— Что за чушь! — сказала Анджу. — Нет никаких злых духов.
Я в этом не была так уверена. Может, у них нет огромных клыков, изогнутых окровавленных когтей, красных глаз навыкате, как на картинках из нашей «Детской иллюстрированной Рамаяны»[5], но я верила, что они существуют. Не раз я чувствовала их дыхание, словно прикосновения черных липких пальцев вдоль позвоночника. Позже, когда мы останемся с Анджу наедине, я расскажу ей об этом.
Однако я никогда не спорила с Анджу прилюдно. Поэтому сказала:
— Конечно, всё это сказки для детей.
Наступил вечер. Мы сидели на кирпичной террасе, покрытой мхом. Солнце стояло низко над горизонтом, наполовину скрытое за деревьями священного фикуса, которые росли вдоль ограды до самой подъездной дорожки, ведущей к запертым воротам из кованого железа. Одна из трех наших мам, Абха Пиши, как-то рассказала нам, что эти деревья посадил еще наш прадед сто лет назад, чтобы оградить женщин своего дома от любопытных взглядов прохожих.
Да, у нас три мамы. Наверное, чтобы возместить отсутствие отцов.
У одной из мам — тети Пиши, муж умер, когда ей было восемнадцать лет, и с тех пор она всем сердцем привязалась к семье младшего брата. В строгой белой одежде, с седеющими волосами, которые, по обычаю, были острижены так коротко, что их жесткие кончики щекотали ладонь, когда по ним проводишь рукой. Это она следила за тем, чтобы наши форменные школьные юбки прикрывали колени, как того требовали монахини. Она всегда каким-то чудесным образом находила наши пропавшие ручки, чернильницы, листы с домашними заданиями. Пиши готовила наши любимые блюда: воздушные лучи[6], поджаренные до золотисто-коричневого цвета; неострое карри из картофеля и цветной капусты; густой сладкий паеш[7]из молока Будхи — коровы, которую хозяин приводил к нам каждое утро, чтобы ее подоили под присмотром придирчивой Пиши. По праздникам она вплетала нам в волосы цветы жасмина. Но больше всего мы любили Пиши за истории, которые никогда не рассказали бы нам матери, — таинственные, завораживающие, запретные истории о нашем прошлом.
У матери Анджу, которую я называла Гури-ма, были изящно очерченные скулы и царственный лоб, говорящие о благородном происхождении. Она происходила из древнего и уважаемого рода, такого же, как и род Чаттерджи, принявший ее после замужества. Но она не была красавицей — даже я, ребенок, понимала это. Жизнь прочертила жесткие линии вокруг ее рта и на лбу. Гури-ма пришлось взвалить на свои плечи всю тяжесть заботы о семье восемь лет назад, в тот ужасный день, когда умерли наши отцы. Ее глаза — темные и бездонные — напоминали воды глубокого озера за деревенским домом, который принадлежал нашей семье еще до того, как родились мы с Анджу. Когда я видела улыбающиеся глаза Гури-ма, то невольно расправляла плечи. Мне хотелось быть такой же величественной и смелой, как она.
И, наконец (мне немного стыдно так говорить), у меня была моя собственная мама, Налини. У нее был золотистый оттенок кожи, потому что она, даже после того, как овдовела, по-прежнему каждый день наносила на лицо пасту из куркумы. Ее идеальной формы губы всегда были красны от паана[8], который она так любила жевать — в основном, я думаю, из-за этого яркого цвета. Она часто смеялась, особенно когда к нам в гости приходили ее подруги. Многие говорили, что ее смех напоминает звон сверкающих бубенчиков на браслетах, которые носят на щиколотках хотя мне казалось, что он больше похож на звук бокала если по нему ударить ложкой. В те редкие минуты, когда мама прижимала меня к себе, я чувствовала, какая нежная кожа у нее на щеках — как лепестки лотоса, в честь которого она была названа. Но чаще она хмурилась, когда смотрела на меня, между ее красивыми бровями, похожими на крылья, залегала складка, и никогда нельзя было угадать, то ли ее что-то тревожит, то ли она недовольна мной. Потом она вспоминала, что если хмуриться — появятся морщины, и разглаживала лоб пальцами.