1
Оркестрик удалился и унес музыку. Пауза нервировала.
Взгляд Сташевского порхнул от живописи к фарфору, бронзе, штуковинам прикладного искусства в стеклянных витринах, перелетел пространство зала и в нетерпеливой дрожи завис над трибуной аукциониста и венчавшем ее законодателе сделок — деревянном молотке на деревянной наковальне.
«Что они тянут, халдеи? — сверлил Сташевского вопрос. — Почему стопорят? Где праздник, негодяи?» В нем, как обычно, запустился счетчик ожидания: за ухом вздулась, застучала синяя жилка. Он снова обернулся к залу. Ого!
Страна бьется как раненый голубь, а народу на торги наползло, словно муравьев на рафинад. Или это в основном зеваки?
«В основном да, но не все», — заключил Сташевский.
Вон они достойные жирные соперники: Мордовкин, Липский, Бабаян и даже редко вылезающий на свет Арен. Рассеялись по залу от большой любви — подальше друг от друга, каждый со своим шнурком-телохранителем и советчиком-экспертом из музея. «Этим кексам только дай, — подумал Сташевский, — эти звери могут встрять, задрать ставки и поелозить по нервам, но не более того. Шансов у них, родимых, сегодня никаких».
Он догадывался, что война за пейзаж Поленова, игравшийся под номером восемнадцать, предстоит кровавая, но дал себе слово, что в этой войне всех перебьет. Денег у него вагон, любой Поленов для него бесценен и вообще он не любит уступать.
Тем более пейзаж, который он знает с самых нежных своих годов.
Размашистый окский плес, старая пристань с налипшими ракушками, ивы, мокнущие в темной воде, травяная гладь берега, тишина, неподвижность, вечность, мечта — все так, он все помнит как наяву; восемь лет ежегодных школьных каникул, прозвеневших как единый легкий праздник близ усадьбы Поленова под Тарусой, многое определили в жизни и никогда не забывались. Он без боя отдаст конкурентам любую другую картину — нате, жрите, красавцы! — но не может быть и речи о том, чтобы поленовский шедевр попал в лапы Мордовкина, Липского или гнилушки Арена, страдающего от перебора валюты во всех пазухах организма.
В его воображении уже вставали желанные видения: вот, сглатывая слюну вожделения, он берет купленную картину в свои, ставшие нежными, руки, вот бережно, словно ребенка, вносит в дом на Рублевке и, торжествуя, демонстрирует Ирине и дочери Марии. «Ирина особенно будет рада, — подумал он, — жена всегда рада, когда пухнет кубышка с добром, как всякая баба, она наперед смотрит, заранее страхуется на случай развода или его, муженька, внезапного карачуна — и правильно делает, на здоровье, только пусть она, родимая, знает, что он собирается ее пережить».
Напольные английские часы восемнадцатого века тоненько, звонко-протяжно пробили-пропели полдень с четвертью, и на кафедру влетел, точно вспрыгнул на нашест, известный артист, ведущий аукциона, — пружинистый, худой, ярко одетый, он и впрямь походил на верткого петушка.
— Всем привет и доброго здравия! Уважаемые господа, мы начинаем! — сильным голосом с пивной хрипотцой объявил он, воздев в пространство руку с молотком. — Лот номер один! Русская школа, девятнадцатый век. Холст, масло, подпись отсутствует. Художник, вероятно, был скромен, пил горькую и предпочел остаться неизвестным. Начальная цена — двадцать тысяч рублей.
Длинноногая, с косыми коленями модель прошла по рядам с картиной, изображавшей наглую голую березу, непонятно с какой целью прильнувшую к нищей избушке; вещь не вызвала покупательного рефлекса у публики и была снята с торгов. «До восемнадцатого лота дышу спокойно», — сказал себе Сташевский.
Лот номер два — ранний робкий натюрморт Александра Герасимова ушел по стартовой цене какому-то небритому сухонькому старикану, сластолюбиво, по такому поводу, ерзавшему в кресле в трех рядах справа от Сташевского. «Сколько страсти у старости, — восхитился Сташевский. — Сколько нерастраченного либидо!»
Лот номер три оказался пошловатым кровавым закатом Ю. Клевера: солнце, с безнадежной красивостью валившееся меж ветвями в лесную чащу, тем не менее оживило зал. Свеклолицый апоплекс Мордовкин выставил торчком вялый указательный палец с зеленым перстнем, и никто не стал ему перечить, ни Липский, ни Бабаян, ни Арен, ни прочая безденежная, но задиристая мелкота. Третий и последний удар молотка утвердил победу Мордовкина. «Акулы вкусили крови», — отметил Сташевский.
Четвертый и пятый лоты невыразительно проследовали друг за другом, выскочив в отстой со скоростью утиной кишки. Народ жаждал события, и оно явилось.
— Лот номер шесть, господа! — объявил аукционист и, выдержав интригующую паузу, растянулся в улыбке. — Вниманию почтенной публики предлагается мегашедевр великого нашего Ивана Христофоровича Айвазовского! Начальная цена — двадцать миллионов рублей! Господа из охраны, попрошу нам помочь…
Тут уж длинноногая модель была бессильна; двое охранников в черной униформе с английскими нашивками «секьюрити» на рукавах, отлепив огромную картину от стены, подтащили ближе к аудитории и, словно почетный караул, заняли места пообочь вещи.
«Будь объективен, — сказал себе Сташевский, — это и вправду шедевр». Ревущее море пенилось, бесилось, натурально выплескивалось холодной плотной массой на зрителя и, как пыль, гнало на скалы беспомощный парусник с насекомыми фигурками обреченных людей. Он прочертил картину взглядом справа налево, потом слева направо и снова убедился в живописной мощи Айвазовского.
— Двадцать миллионов — раз! Я читаю ваши мысли, господа, но, согласитесь, за гениальное произведение искусства, сколько ни попроси, все будет мало. Итак, двадцать миллионов, кто больше? — взмыл, словно кукарекнул, на верхнюю ноту голос ведущего. — Номер седьмой во втором ряду — есть двадцать один миллион, господа! Пошло наше дело, поехало, полетело, понеслось, потому что оно — дело благородное! Кто больше?
В пику Липскому с новой ценой выступил Мордовкин, но его без промедления перебил Бабаян. «Нам, олигархам, убить олигарха — в радость», — заключил Сташевский.
Петушок-ведущий дразнил, провоцировал соперников на продолжение, битва за Айвазовского разгоралась, публика ахала от сладострастного удовольствия. Деньги-кровь поочередно лились из ран Бабаяна, Мордовкина и Липского до тех пор, пока чудище Арен, обнажив оружие, не налетел, точно из засады, на эту святую троицу, не смял, не растоптал их в прах своей смертоносной палицей-ценой. Богатство, столкнувшись с намного превосходящим его Богатством, превратилось в недомерка, завистливого и жалкого.
Самодовольство разливалось по столь же умной, сколь несимпатичной физиономии Арена. Взгляд Сташевского, оттолкнувшись от его безобразия, снова полетел было к Айвазовскому, но достигнуть великого полотна ему уже было не дано. Ибо в полете с ним случилось событие чрезвычайное и почти медицинское: взгляд зацепился за совершенно неожиданное препятствие и влип в него, словно палец в свежий скотч.