above the battle’s fury — clouds and trees and grass.
William Carlos Williams[1]
Меня поднимают на руки — смех, ликование, безудержная радость, напрочно сросшаяся с переживанием и зрительным образом, первым, который во мне запечатлелся, именно с него я начинаю осознанно помнить себя, именно с него начинается во мне память. Я вхожу из сада на кухню, где стоят все взрослые, мать, отец, сестра. Стоят и смотрят на меня. Должно быть, мне что-то сказали, я не помню что, вероятно — «посмотри-ка» — или — «ничего не замечаешь?». И должно быть, все смотрели на белый узкий шкаф, о котором мне позже рассказывали, что это был просто чуланчик для веников и метел. И там, над шкафом, я вижу чьи-то волосы, белокурую макушку. За шкафом прячется кто-то, а он уже не прячется, уже выходит, уже поднимает меня на руки — мой брат. Лица его я вспомнить не могу, и что на нем было, не помню, должно быть, мундир, зато все остальное стоит перед глазами отчетливо: как все на меня смотрят, как я обнаруживаю шевелюру за шкафом, и потом это чувство — меня поднимают в воздух, я парю.
Это единственное воспоминание, сохранившееся во мне о старшем, на шестнадцать лет старше меня, брате, который несколько месяцев спустя, в конце сентября, будет тяжело ранен на Украине.
30 сентября 1943 года.
Дорогой папочка!
К сожалению 19-го меня тяжело ранило прямым попаданием из противотанкового ружья раздроблены обе ноги которые мне теперь отрезали. Правую ногу ампутировали ниже колена левую по бедро очен сильных болей уже нет маму подготовь скоро все кончится через несколько недель я уже буду в Германии тогда сможешь мне навестить на рожон я не лез
Ну пора заканчивать
Привет Тебя и Маме, Уве и всем
Твой Кудряш
16 октября 1943 года в 20 часов в полевом лазарете № 623 он скончался.
Своим отсутствием, а вернее, своим незримым присутствием он сопровождал все мое детство — скорбью матери, сомнениями и разочарованиями отца, неясными намеками в разговорах между ними. О нем постоянно рассказывали, и это неизменно были примеры, свидетельствовавшие, каким он был смелым и честным мальчиком. И даже когда о нем не говорили, он все равно был тут, рядом, гораздо ближе всех остальных мертвых, — в фотографиях, в рассуждениях взрослых, в том, как отец постоянно с ним всех сравнивал, в том числе и меня, последыша.
Много раз пытался я написать о брате. Но всякий раз дальше попытки дело не шло. Я читал его письма, доставленные полевой почтой, и дневник, который он начал вести, когда его перебросили в Россию. Маленький блокнот в светло-коричневой обложке с надписью «Заметки».
Я хотел сопоставить дневник брата с журналом боевых действий его части, дивизии СС «Мертвая голова», чтобы дополнить его короткие записи более подробными и точными сведениями, совместить одно с другим. Но всякий раз, начиная вчитываться в дневник или в письма, я вскоре прекращал чтение.
Это был особый, отпрядывающий страх, какой в детстве наводила на меня сказка «Рыцарь Синяя Борода». Мать вечерами читала мне сказки братьев Гримм, иные по многу раз, и про Синюю Бороду тоже, но именно эту, одну-единственную сказку я никогда не мог и не хотел дослушать до конца. Такая меня одолевала жуть, когда жена Синей Бороды, после его отъезда, невзирая на запрет, собирается проникнуть в запертую комнату. В этом месте я всегда просил маму дальше не читать. Лишь годы спустя, уже взрослым, я дочитал сказку до конца.
Но едва она повернула ключ в замке, двери распахнулись, и на нее хлынула кровь, а по стенам комнаты, увидела она, женщины мертвые висят, от иных уже одни кости остались. Бедняжка перепугалась, дверь захлопнула, но ключ из замка возьми да и выскочи, и в кровь канул. Она скорей его поднимать, хотела кровь отереть, но ничего у нее не вышло: только с одной стороны ключ оботрет, а кровь уже с другой стороны алой росой проступает.
Вторым препятствием была мать. Покуда она была жива, я не мог написать о брате. Заранее знал, что она ответила бы на мои вопросы. Не надо тревожить мертвых. Лишь когда и сестра умерла, последняя, помнившая его живым, я ощутил в себе свободу написать о нем, а свобода в данном случае означает — возможность задавать любые вопросы без оглядки на кого бы то ни было.
Иногда брат мне снится. Обычно это только обрывки сновидений, несколько картин, ситуаций, слов. Но один сон запомнился довольно подробно.
Кто-то рвется в квартиру. Там, за дверью, на улице, человек — темный, весь в грязи, в болотном иле. Я пытаюсь удержать дверь. Человек, страшный, без лица, норовит протиснуться. Изо всех сил я налегаю на дверь, выталкиваю безлицего обратно, хотя точно знаю, что это он, мой брат. Наконец мне удается закрыть дверь полностью, замок защелкивается, я набрасываю щеколду. Но к ужасу своему обнаруживаю у себя в руках грубошерстную драную куртку.
Брат и я.
В других снах лицо у него такое же, как на фотографиях. Лишь на одной он заснят в мундире. От отца сохранилось много фотографий, запечатлевших его в каске и без, в пилотке, в парадном мундире и в полевой форме, с пистолетом и кинжалом офицера люфтваффе. А от брата в военной форме только одна эта фотография осталась: с карабином в руке, он заснят во время смотра оружия во дворе казармы. Да и то в общем строю он стоит так далеко, так неразличимо, что только мать утверждала, будто с первого взгляда его нашла.
Другое фото, где он в штатском, снятое, должно быть, в то время, когда он добровольцем записался в войска СС, я, с тех пор как взялся о нем писать, держу за стеклом у себя в книжном шкафу. Пойманное в объектив чуть снизу, его лицо, узкое, чистое, благодаря двум напряженным складкам между бровей приобретает выражение задумчивое и строгое. Белокурые волосы, слева пробор.
Одна из историй, которую мать рассказывала снова и снова — о том, как он пошел записываться добровольцем в войска СС, но по дороге заблудился. Она рассказывала ее, словно давая понять, что все последующее можно было предотвратить. Я так давно и так часто эту историю слышал, что вижу все как будто наяву, как если бы все это со мной случилось.
В 1942-м, в декабре, в необычайно морозный день, ближе к вечеру, он выехал в Оксенцолль[2]где располагались казармы СС. Улицы замело снегом. Указателей не было, и в наступающих сумерках он, похоже, заблудился, но, дойдя до последних домов, двинулся дальше по направлению к казармам, расположение которых помнил по карте. Вокруг ни души. Он один в чистом поле. На небе ни облачка, только над ложбинами по руслам ручьев и речушек легкой дымкой стелется туман. Над рощей вдали только что взошла луна. Брат уже решил поворачивать, но тут замечает какого-то человека. Темная фигура, стоит в конце улицы и смотрит вдаль, через заснеженное поле, на луну.