…однако родная наша Испания так мало ценит доблесть (каковая ее сынам свойственна от природы и оттого почитается обыденной), что не находит уместным ее награждать: не то что древние греки и римляне, которые человека, раз в жизни отважившегося на смертельный риск, увековечивали в своих сочинениях и переселяли на звездное небо.
Глава первая
Во имя Господа Всесильного я, Хуан де Олид, приступаю к сему сочинению в день Рождества Христова года тысяча четыреста девяносто восьмого. Всякому труду Бог и святая католическая Вера суть начало и основание, как гласит первая декреталия Клементин[1], и потому я начинаю свой труд, поручая себя Господу и полагаясь на Его строгий суд. В свидетели призываю Христа и Пресвятую Деву: все изложенное и описанное здесь — чистая правда, и чудеса, коими изобилует мой рассказ, я видел собственными глазами, и ежели я в чем солгу или хоть на йоту отступлю от истины, да постигнет меня кара Божия и да будет душа моя проклята во веки веков.
Дабы не нарушать порядок событий и не запутывать нить повествования, вернемся в 1471 год от Рождества Христова, когда я был верным вассалом и оруженосцем коннетабля Кастильского, знатного сеньора дона Мигеля Лукаса де Ирансо. В тот год получил мой господин письмо от нашего высочайшего монарха Энрике IV, могущественного короля Кастилии. Король просил в строжайшей тайне прислать ему надежного человека, превосходно владеющего оружием, сообразительного, преданного и выносливого, такого, чтобы умел молчать, когда нужно, и высказаться к месту, чтобы в речах был осторожен и сдержан чрезвычайно, чтобы не имел склонности к блуду и пьянству, не состоял в родстве ни с маврами, ни с евреями и к тому же не был женат. Дон Мигель Лукас де Ирансо не нашел в своей свите ни одного дружинника, который соединял бы в себе все требуемые качества, — ни одного, кроме меня. Поэтому скрепя сердце господин снарядил меня на службу нашему повелителю, подарив мне на прощание с присущей ему щедростью изрядный кошель с деньгами и вороного коня по кличке Алонсильо с белыми манжетами на трех ногах и звездочкой во лбу — лучшим скакуном, наверное, не мог бы похвастаться и сам Карл Великий. А госпожа моя графиня велела управителю собрать мне в дорогу котомку с сушеным инжиром, орехами и прочими съестными припасами. Коннетабль, провожая меня, не скупился на добрые советы: где удобнее заночевать, как и у кого спрашивать направление. Подготовленный таким образом, захватив с собой плащ и смену одежды, я отправился в путь, чтобы предстать перед королем, расположившимся в то время в одном из своих любимых монастырей, в той части Эстремадуры, что зовется Гвадалупе. Но когда я добрался до Гвадалупе, монахи сказали, что король уехал в Оропесу, а алькайд[2]Оропесы направил меня вслед за королем в Сеговию, и в Сеговии я наконец его настиг. Видно, Господь и окружающие Его на небесах святые вняли моим молитвам — я столько времени провел в седле, что успел натереть себе мозоли на заду, да и Алонсильо скакал уже не так резво, как в тот день, когда впервые вышел ко мне из стойла.
В Сеговии есть узенький мост, состоящий из множества арок и предназначенный исключительно для того, чтобы нести поток воды по проходящему сверху желобу[3]. Он не так велик, как тот, что тянется от Кармоны до Севильи и освежает город, зато куда изящнее, потому что преодолевает более крутые склоны и сложен из превосходно отесанных камней, между которыми не просунуть и рыбьей кости. Я любовался им недолго и скорее поспешил дальше, опасаясь, как бы повелитель наш опять не покинул город, пока я добираюсь до его двора.
И вот я подъехал к алькасару[4]. Крепость эта невообразимых размеров и являет собой одно из самых причудливых строений по нашу сторону христианского мира. У моста, перекинутого через ров, двое стражников тяжелыми копьями преградили мне путь.
— Я Хуан де Олид, вассал коннетабля Кастильского, прибыл ко двору по приказу короля. Доложите кому следует, — сказал я.
Они неохотно удалились, переговариваясь между собой, а я выпрямился и замер в седле, положив свободную руку на туго перетягивающий талию пояс. Если к какому-то из многочисленных окон алькасара прильнули дамы, пусть от их взоров не укроется надменно-мужественный облик молодого Хуана де Олида, явившегося на зов короля. Но ни одной женщины я так и не увидел, ни девицы, ни пожилой дуэньи, зато навстречу мне вышел безбородый секретарь. На голове у него красовалась итальянская шляпа, расшитая драгоценными камнями, очень узкие двухцветные штаны по генуэзской моде обтягивали ноги, выставляя его мужское достоинство на всеобщее обозрение. Столь непристойное одеяние меня несколько обескуражило. К тому же от него исходил до того удушливый запах цитрусовой воды и ароматических мазей, что, надо полагать, даже самые назойливые мухи падали в обморок.
За вышеописанным созданием шагали стражники, которые, как мне показалось, косились на него со смесью ехидства и отвращения. Приблизившись, он положил руку мне на бедро — я не придал этому значения, решив, что так, вероятно, принято при дворе, — и, хлопая ресницами, отчего мои подозрения усилились, медоточивым голосом изрек:
— Вы, должно быть, тот самый оруженосец доблестного Ирансо, которого мы ждем? — Прежде чем я открыл рот, чтобы ответить утвердительно, он продолжил: — Слезайте же с коня, дорогой друг, и следуйте за мной. Эти достойные воины позаботятся о вашем животном, дадут ему сена и ячменя. А мне позвольте показать вам ваши покои, благородный посланник.
Я уже догадался, что за птица мой провожатый, однако счел преждевременным выказывать недовольство, едва прибыв ко двору, — не то еще примут за неотесанного деревенщину с пограничья. Поэтому я оставил при себе свои сомнения, поручил Алонсильо и мой скромный багаж заботам стражников и пошел вслед за душистым шлейфом, который тянулся за придворным щеголем, словно огненный хвост за кометой, предвещающей несчастья. Прежде чем войти в высокие ворота алькасара, я посмотрел в небо: не кружит ли надо мной черная птица, не пророчит ли беду? Но в утренней лазури кувыркались лишь безобидные белые голуби.
Мы прошли через вымощенный плиткой портал, ведущий в алькасар, свернули налево и оказались в небольшом внутреннем дворе, обсаженном розами и вьюнками. Щеголь обернулся и протянул руку с явным намерением взять меня под локоть, но я сделал вид, что не заметил его жеста. Тогда он сообщил, что имя его милости — Мануэль де Вальядолид, но близкие зовут его Манолито, и мне он тоже разрешает так себя называть, поскольку, дескать, с первого взгляда проникся глубочайшей симпатией к моей особе и уже считает меня другом. Я и эту вольность пропустил мимо ушей — не хотел обижать человека, едва познакомившись, да и, опять же, боялся выставить себя невежей и грубияном. Предупреждал ведь мой господин коннетабль, что при дворе держаться следует с величайшей осмотрительностью и семь раз отмерить, прежде чем что-либо предпримешь. Поэтому я снисходительно отнесся к панибратским замашкам нового знакомца и даже раз-другой позволил ему взять меня под руку в темных коридорах, через которые лежал путь к отведенному мне помещению. Поднявшись по узкой лестнице со стертыми ступенями, мы миновали зал, где почерневшие от копоти стены украшали дорогие ткани — как мне показалось, французские, — и наконец Манолито толкнул какую-то дверь и с изысканным поклоном пропустил меня вперед. Я вошел в комнату, где стояли три высокие кровати, застланные дорогими вышитыми покрывалами, а у стен — два сундука, обитых тисненой кожей, из тех, что зовутся валенсийскими.