Человек, бывает, торопится, волнуется, пытается погонять ход событий, и мнит себя хозяином своего времени, и полагает, что запросто распоряжается собой и возницей, которому платит, и кричит вознице, чтобы поспешил, и сулит положить рубль на кнут — на износ... Но время имеет свой ход, не быстрее, не медленнее — как течение великой реки; подогнать — не подгонишь; остановить — не остановишь; не уговоришь, не попросишь; ни кнутом, ни рублем, ни мытьем, ни катаньем не подействуешь; стучи Вознице в спину — не достучишься в гору, кричи Вознице в ухо — в пропасть не докричишься. О Господи!...
Говори в храме шепотом, и пусть в сердце твоем стучит любовь. Один путь, одна плата. И, может, услышит, обернется Возница, и сделает то, о чем просишь, — позволит тебе подержаться за вожжи, хоть на один миг даст власть над временем, а значит — над миром... О, как ты мал и слаб, человек, — перед Храмом, что есть Вселенная, перед Возницей, что есть Бог, перед Великой Рекой, что есть Время! События идут своим чередом. А ты, человек, каким бы величавым себя ни мыслил, не ускоришь того, что не ускорил Бог, и не остановишь того, чего Он не остановил, и не сотворишь божественного, даже если Бог раскроет твои глаза и направит твои руки. Человек, ты не удержишь вожжи. Время — колесница Всевидящего, Всезнающего, а твои определяющие черты — смирение и скромность, твой удел — любовь. Храни свой образ, знай место.
Глава 1
По Петербургу что ни день ползли какие-нибудь слухи: то будто в Чернышевом переулке нашли в тряпье удушенного младенца с хвостом, то будто известный астролог Массарди предсказал этой осенью наводнение и много жертв, то будто на Васильевском острове опять появился убийца, имеющий обыкновение отрезать головы своим жертвам, то будто масоны послали государю-императору по почте печатный пряник в форме их знака — «всевидящего ока», а в прянике будто бы были обнаружены отрезанные волчьи уши (что бы это значило, — вопрошали; масоны ничего не делают просто так, без тайного умысла)...
А тут новый слух пошел: что к одному сапожнику, у коего будка где-то во дворах за Коллегиями, явился некий офицер — подбить каблук. Снял-де офицер сапог и сидел возле сапожника молча, поглядывал без интереса, как тот работает, думал о чем-то своем. А портянка у офицера возьми да и размотайся... Обычное дело. Но как увидел сапожник ногу посетителя, так едва не проглотил медные гвоздочки, которые по обыкновению зажимал губами, — голень у офицера была волосатая, точно как у козла или собаки, и плавно переходила в недоразвитую стопу — в отличие от голе-ни совершенно лишенную волосяного покрова. Впрочем... присмотревшись, сапожник понял, что стопа у странного офицера вполне развитая, но... в копыто... То есть это было не собственно копыто, как у лошади или того же козла; это была очень похожая на копыто стопа — с розовой нежной кожей и желтоватыми мозольками по краям...
Так рассказывали досужие бабы в лавках; шептались дворники в подворотнях...
Дескать, сапожник этот — человек аккуратный и совсем не был пьян. Кто-то, может, возражал: как же так! где это вы видывали трезвого сапожника? не бывает такого, не в Германии, как будто, живем, — это там всякий мастер — мастер и дока, лучший в своем деле, и мастерством своим уважение стяжающий, а в нашем разлюбезном отечестве всякий мастер — это прежде всего человек с известными слабостями (и очень честными глазами), ищущий к себе уважения и любви не посредством умения, а посредством высокого понимания жизни и премудрых пространных речей, увы, ни к чему не обязывающих... Однако возражающих, сомневающихся не слушали: приземленные и бледные их словеса кому интересны!... Совсем иное дело — жмурясь от удовольствия, внимать речам про офицера с копытами козла. Ух, как воображение тревожит, как походит на дурное знамение свыше, — аж захватывает дух!... И то верно: обернись, брось взор на прошедшие годы... все-то в России-матушке тяжкие времена — то одно, то другое, — все-то в России лихолетье — не один, так другой воду мутит, не то бунтует, не то строит на свой лад, ломает люд через колено... Не бедна Россия на дурные предзнаменования...
И внимали россказням, слюнки ручьем пускали, смаковали, вкусненькое обсасывали...
... Будто услышав, что сапожник перестал работать, офицер вскинул на него глаза и заметил, как тот переменился в лице. Офицер проследил его взгляд и спохватился: поправил край портянки.
— Побыстрее, любезный, — сказал он холодно, взглядывая на часы. — Время дорого.
Сапожник заколачивал в каблук последние гвозди.
— У вас, уважаемый, нога... Что? Обморозили?.. — спрашивая, сапожник съежился и спрятал глаза; как-то зябко и неуютно ему стало наедине с этим человеком.
Офицер усмехнулся со строгим видом (он хоть и офицер, а сразу можно было сказать, что не из потомственных дворян: манеры не те, фигура простоватая — не изящная фигура да и осанку не держал, к тому же лицо грубоватое, не холеное).
— Ранение, братец... Ранение-Сапожник вернул ему сапог и вытер руки о фартук; настороженно смотрел, как офицер обувается, как тянет за голенище красными толстыми пальцами, подметил, как дрожат эти пальцы, как досадливо блестят глаза. Сказал:— Уж, думаю, не в двенадцатом году... Для той кампании слишком молоды вы, господин хороший...
Офицер бросил ему на колени несколько медяков.
— На Никольскую куртину вчера журавль сел. Часовой ему сдуру ногу отстрелил. Никакой кампании для того не потребовалось... — вздохнул и вышел.
Говорят, тот сапожник крестился и божился — всем доказывал, что медяки, оставленные козлоногим офицером, через пару часов совершенно позеленели — будто долго лежали в земле, а к вечеру того же дня почернели и превратились в дурно пахнущие кругляши — точь-в-точь козий кизяк... Сапожник сжег эти кругляши в печке, а с ними, подальше от греха, и фартук, в кармане которого они лежали, и очень долго мыл руки щелоком...
Глава 2
Он был человек незаурядный... потому что был из тех, кто способен всю жизнь любить одну женщину, даже зная многих женщин. Он был незаурядный потому также, что при всей своей впечатлительности (признаке явно слабой натуры) был способен совершить сильный поступок. Он был если не гений, то довольно близок к нему — потому что никогда, с самого детства, не страдал в одиночестве (только истинный гений всегда одинок и не тяготится этим одиночеством), он не знал, что такое скучно — всегда мог чем-то себя занять, если не каким-то делом, то мыслью, которая, впрочем, со временем непременно обращалась в дело... Он был, пожалуй, личностью замечательной, потому что в трудные моменты своей жизни мог взглянуть на трудности как бы со стороны, а точнее — с высоты, мог подняться над ними, над суетой — и тем самым, наверное, несколько приблизиться к божеству (разве гений — не частичка божества в человеке?). Определенно... он был, наверное, гений — он знал, что такое совершенство...