Если имею дар пророчества и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, – то я ничто.
Памяти моего дедушки Александра Григорьевича Алексеенко – лучшего в мире друга и собеседника
Иванна
В преддверии тридцать первой зимы, развивая сентябрь как тему, которая кончится к пятнице, я все чаще думаю о маленьком платане (чинаре) с мохнатыми шариками, свисающими на длинных стеблях (ножках?) на развилке асфальтовых дорог, под солнцем не жарким, а отстраненно-теплым, как тубус-кварц в детстве: сквозь желтеющую (точнее, она становится осенью коричневой) чинару просвечивает высокое голубое небо, которым надо дышать, пока оно еще такое. Вечный берег, прозрачная вода, в которой видны длинные пушистые красно-бурые водоросли, маленький крабик, убегающий в расщелину, ракушки мидий и тонкое зубчатое колесико какого-то механизма, вращаясь против часовой стрелки, уходит в глубину…
Летом кожа горячая, соленая, пахнет солнцем. По ногам легко хлопает длинная упругая трава, мы карабкаемся к теплице, которая живет под отвесной скалой вполне самостоятельной жизнью – старая, с загадочными голубыми материками в местах отвалившейся штукатурки, с фатальной трещиной в фундаменте – там уже растет молодая глициния. – Этой осенью надо обязательно застеклить теплицу, – говорит кто-то из взрослых, и все соглашаются.
– Тогда я выращу там герберы и лилии, болотные ирисы и барвинок…
Надо мной смеются:
– Да вокруг Зайчика барвинка – хоть коси его!
– Где барвинок?! – кричу я и бегу к фонтану «Зайчик», а там – где были мои глаза раньше? – ковер из барвинка, как у бабушки в саду.
Диковатого вида барельеф – зайчик с ярко выраженной базедовой болезнью – смотрит на меня, и из его рта вяло стекает струйка воды. В голове у Зайчика дырка – я вставляю туда свой безумный букет из цветов и веток и смотрю вверх. Никогда небо не кажется таким высоким, как если смотришь на крону лиственниц.
* * *
– Сущность самоопределения заключается в следующем: тому, кто осознает кратковременность жизни, оно вовсе и не нужно. Если ты воспринимаешь жизнь как беговую дорожку, дистанцию, то надо бежать. Ну, идти…
Иванна в упор посмотрела на третьекурсника:
– Вы так не пройдете.
Но его не так-то просто было сбить. Он поднял бровь:
– Я уже собирался ввести понятие пространства существования.
– Нет, – сказала Иванна.
– Я попробую.
Юноша в белом свитере и в зеленом, несколько коротком ему шерстяном пиджачке был твердо намерен довести мысль до конца.
Иванна пошевелила ногой в тонком кожаном ботинке. Почему-то ныл сустав. И было невыносимо холодно в большой аудитории. Чего он упирается?
– Вы выстраиваете неправильную последовательность. Зачем вам оппозиции: жизнь – самоопределение, линейность – пространственность? Только что появилось существование. Все это к самоопределению не имеет никакого отношения. И нет понятия «пространство существования». Есть категориальная пара «пространство-время». Вы Аристотеля читаете?
– Читаю, – отстраненно произнес он и стал смотреть в окно, в сумерки, где строго напротив, в серой хрущевке зажглось кухонное окно с будуарным кремовым ламбрекеном.
Иванна машинально проследила его взгляд и почувствовала плотную и мягкую волну чужого уюта: там был оранжевый абажур с кисточками и бело-красный набор специй на стене; седая женщина в зеленом с крупными турецкими «огурцами» фланелевом халатике, надев очки, озадаченно заглядывала в кухонный шкаф, доставала с верхней полки трехлитровую банку с какой-то крупой, махала рукой в глубь слабо освещенной прихожей.
Аристотеля он читает… Все они говорят, что читают Аристотеля и Платона, и даже помнят наизусть изречение Анаксимандра о вещах – по-русски, по-немецки и на древнегреческом – штрих-пунктирный след прошлогодних хайдеггеровских семинаров. А когда нужно построить собственное размышление – рвутся за границы категориальных схем так, будто им дышать нечем, и не понимают, что именно там, за этими границами, и есть самое настоящее безвоздушное пространство. «Я так думаю, – ответила себе Иванна на свой же мгновенный вопрос: „Откуда ты знаешь?“ – Я так думаю, и, по-видимому, думаю неправильно».
– Ну и читайте. Вам сколько лет?
Мальчик задумался, и Иванна рассмеялась:
– Бедный вы бедный… Совсем я вас затюкала.
Он тоже наконец улыбнулся:
– Двадцать. Было в сентябре.
– Очень хорошо, – похвалила его Иванна. – Вот до двадцати одного года читайте Аристотеля и будьте счастливы. В двадцать один год получите право избирать и быть избранным, а также строить все и всяческие понятия.
Он задумчиво пытался подцепить какую-то ниточку на лацкане своего пиджака.
Нет, все-таки нехорошо мучить людей, особенно таких молодых, пытаться встроить их в свою дидактическую схему, наверняка не самую эффективную. Дух дышит, где хочет, само собой. Она говорила им о самоопределении, и его это задело, и он, наверное, ходил и думал, вместо того чтобы дрыхнуть в наушниках или мирно курить траву с друзьями на чужой кухне, где стены расписаны кислотными красками от пола до потолка. Иванна знала, что и как бывает, когда начинаешь думать о чем-то, что не имеет отношения к жизни здесь и теперь, – то есть не о деньгах, не о сексе, не о еде, карьере, больном зубе и протекающей трубе под раковиной. Начинает ныть тело. И чувствуешь тихий внутренний гул и догадываешься, что это кровь шумит и движется. И садишься всегда в одном и том же месте – с нормальной точки зрения, в одном из самых неудобных мест, на пол между балконной дверью и письменным столом. Но сначала, прежде чем сесть в любимом углу, Иванна переодевалась, снимала махровый халат, надевала старые черные джинсы, шерстяные гетры с черно-красным закарпатским орнаментом и длинный синий свитер. Она смогла бы объяснить, почему так одевается, хотя, безусловно, объяснение было бы странным: иногда, в какой-то момент почти неподвижного сидения в позе, когда голова помещается между согнутыми коленями, ей начинало казаться, что надо встать, одеться, зашнуровать черные кожаные ботинки, надеть куртку с капюшоном, выйти из дому и идти куда-то, где предстоит тяжелая и достаточно пыльная работа. Не потому, что хочется, а потому, что в этом есть странная, но, безусловно, осознанная необходимость.
Острота длинной мышечной боли и нарастающее гудение во всем теле от полного бессилия перед необходимостью не просто понять, что нужно делать, а уже что-то сделать, через несколько часов становятся привычными – привыкают же люди к тяжелым физическим нагрузкам, невесомости, давлению атмосфер… В комнате темнеет, и единственное, что она выносит из очередной сессии жесткой сосредоточенности и странной грусти, – это понимание того, что есть, по-видимому, две формы существования (а сама ругала студента за одно только упоминание «существования»). Первая – общеупотребимая, и ей, Иванне, не хочется ее квалифицировать, хотя там, конечно, есть много подвидов и модификаций, а вторая – когда стремишься иметь дело только с подлинными вещами, с настоящими, имеющими внутренний смысл.