Эта история про синий цвет. Она может виться и вилять, прятаться и врать, уводить вас по тропам любви, истории и вдохновенья, но она всегда будет про синее.
Синего никак не уловишь.
Синие — небо, море, глаз бога, хвост дьявола, рожденье, удушенье, плащ девы, мартышкина жопка. Синие бабочка, птичка, соленая шутка, самая грустная песня, самый яркий день.
Синее — коварное, скользкое, вползает в комнату бочком, это верткий ловкач.
Это история про синий цвет, и в ней, как в самой синеве, нет правды. Синь — красота, не истина. Синий — цвет глубоко хитрый.
Даже глубокая синева мелковата.
Синее — слава и власть, волна, частица, вибрация, отзвук, дух, страсть, воспоминанье, тщеславие, метафора, греза.
Синее — это сравнение.
Синь — она как женщина.
Один. Пшеничное поле с воронами
Овер, Франция, июль 1890 г.
В тот день, когда Винсента Ван Гога должны были убить, на булыжной мостовой у той харчевни, где он только что пообедал, художник встретил цыганку.
— Ну и шляпа, — сказала та.
Винсент приостановился и скинул с плеча мольберт. Желтую соломенную шляпу сдвинул на затылок. Та и впрямь была велика.
— Да, мадам, — ответил он. — Прикрывает мне глаза от солнца, когда работаю.
Цыганка, старая и битая жизнью — однако моложе и целее, чем изображала, ибо никто и сантима не подаст свежей и небитой нищенке, — повела умбряным глазом по небесам над долиной Уазы, в которых над черепичными крышами Понтуаза кипели грозовые тучи, после чего плюнула художнику под ноги.
— Нету никакого солнца, Голландец. Дождь будет.
— Ну и от дождя так же прикроет. — Винсент разглядывал цыганкин платок — желтый, с вышитым кантом зеленых лоз. Шаль ее и юбки, всякая своего цвета, проливались драной радугой и тонули в пыли у ее ног. Может, надо ее написать. Как крестьянок Милле, только поярче. Пусть стоит на фоне поля.
— Месье Венсан. — Теперь совсем юный голос. — Вам бы закончить картину до грозы.
В дверях харчевни стояла дочь трактирщика Аделин Раву, в руках метла — но не мести ею, а гонять назойливых цыганок. Ей было тринадцать — светловолосая, когда-нибудь станет настоящей красоткой, пока же — достославная дурнушка, аж сердце щемит. Приехав сюда в мае, Винсент уже три раза писал ее портрет — и всякий раз она с ним заигрывала, неуклюже, грубо: как котенок с пряжей, пока не поймет, что коготками своими может поцарапать и до крови. Просто разминалась — если только бедные измученные художники с одним ухом вдруг не стали у юных девушек писком моды.
Винсент улыбнулся, кивнул Аделин, снова взял треножник и холст и свернул за угол, подальше от реки. Цыганка не отставала, пока он ковылял вверх по склону меж садовых стен, к лесу и полям за деревней.
— Простите, матушка, но у меня нет ни су лишнего, — сказал он цыганке.
— Шляпа сгодится, — ответила та. — А ты возвращайся в комнату, от грозы подальше, и нарисуй какую-нибудь вазу с цветами.
— А за шляпу я что получу? Судьбу мне предскажете?
— Я не из этих цыганок, — ответила цыганка.
— А позировать мне согласны за шляпу?
— И не из таковских.
Винсент приостановился у каменных ступеней, врезанных в склон.
— Что же вы тогда за цыганка?
— Я из тех, кому нужна большая желтая шляпа, — сказала цыганка. И загоготала, обнажив три своих зуба.
Винсент улыбнулся: подумать только, кому-то понадобилась его вещь. Он снял шляпу и протянул старухе. Завтра на рынке другую себе купит. К последнему своему письму Тео приложил купюру в пятьдесят франков — от этих денег еще кое-что осталось. Винсент хотел… нет, ему нужно было написать эти грозовые тучи, пока они не сбросили свое бремя.
Цыганка осмотрела шляпу, вытащила из соломы одинокий рыжий волос Винсента и спрятала куда-то себе в юбки. А шляпу нахлобучила прямо поверх платка и подбоченилась. Горб ее вдруг выправился.
— Красиво, а? — спросила она.
— Может, только цветов приколоть, — ответил Винсент, думая лишь о красках. — Или синюю ленту.
Цыганка ухмыльнулась. Нет, четвертый зуб у нее тоже был, просто раньше Винсент его не заметил.
— Au revoir, Madame. — Художник взялся поудобнее за холст и зашагал по лестнице. — Надо писать, пока могу. У меня больше ничего нет.
— Шляпу я тебе не отдам.
— Ступайте с богом, матушка.
— Что у тебя с ухом, Голландец? Женщина откусила?
— Вроде того, — ответил Винсент. Он уже был на середине первого пролета из трех.
— Уха ей не хватит. Ступай к себе и рисуй вазу с цветами.
— Вы же говорили, что не предсказываете судьбу.
— Я не сказала, что я ее не вижу, — ответила цыганка. — Я просто не говорю.
* * *
Мольберт он установил на перекрестке трех дорог, что разбегались вилами. Перед ним лежали три пшеничных поля, за спиной — кукурузное. Он уже почти закончил картину — золотая пшеница под злым сине-черным небом, в котором вихрились грозовые тучи. На кисть он набрал черной слоновой кости и в середину вписал стаю ворон — они подымались с поля в перевернутую воронку в правом углу. Для перспективы, чтобы картина была не только про цвет на холсте, хотя в Париже многие утверждали, что любая живопись — просто цвет и больше ничего.
Он написал последнюю ворону — лишь четыре мазка, наметить крылья — и отступил на шаг. Вороны на поле, конечно, были, только неудобные для композиции. Те несколько, которых он поймал глазом, приземлились где-то в пшенице, укрываясь от непогоды, — совсем как те крестьяне, что разошлись по домам, когда Винсент начал писать.
«Пиши лишь то, что видишь», — наставлял его герой — Милле.
«Воображение — обуза для художника, — говорил ему Огюст Ренуар. — Художники — ремесленники, а не сказочники. Пиши, что видишь».