ОТЛИЧНАЯ РАБОТА
К моему смущению, миссис Рид весь вечер держалась рядом со своим новым портретом, располагаясь то под ним, то чуть левее, то чуть правее. Она по такому случаю надела то же самое черное платье и бриллиантовое ожерелье, в которых, по моей просьбе, мне позировала. В сложившейся ситуации сравнения между творением Господа и моим были неизбежны. Возьму на себя смелость утверждать, что оригинал Всемогущего несколько уступал моей художественной версии. Если Он в Своей неоспоримой мудрости, творя ее нос, стремился к грандиозности и счел уместным оставить весьма заметный зазор между передними зубами, то я слегка принизил оригинал и довел черты, делавшие ее самой собою, до прекрасной нормы. Используя нежный розовый оттенок и не жалея светотеней, я добавил некое девическое сияние к тону и упругости ее кожи, переведя часы назад, — но все же остановил их за несколько минут до того раннего часа, когда подобные изменения показались бы смешными.
Возможно, миссис Рид совершенно не отдавала себе отчет в этих расхождениях, или же отдавала, но полагала, что, стоя как можно ближе к своему более соблазнительному двойнику, она сотрет грани между реальностью и искусством и в умах ее родни и друзей эти понятия навсегда перепутаются. А может быть, она надеялась на какое-нибудь мистическое взаимопревращение плоти и искусства, как это описано в последнем романе Уайльда «Портрет Дориана Грея»[1]. Так или иначе, миссис Рид светилась от радости. Что же касается остальных присутствующих, то мы все стали невольными участниками заговора, целью которого было сокрытие истины. К счастью, ее муж по случаю сего вернисажа потратил кучу денег на хорошее шампанское и призывал всех пить сколько душе угодно. Многие из гостей — а их набралось около пятидесяти — чувствовали себя обязанными подходить ко мне и хвалить мою работу, и если бы не алкоголь, то мое лицо издергал бы нервный тик.
— Пьямбо, вы превосходно изобразили эту золотую рыбку в чаше на столе рядом с миссис Рид. Я даже отсюда могу сосчитать на ней чешуйки.
— Настурции в этой китайской вазе позади нее немного поникли, ну точно как в жизни.
— Никто не умеет так передать складки платья, как вы, а бриллианты сверкают — ну просто бог ты мой!
Я вежливо благодарил каждого, зная, что в течение следующего года буду для некоторых из них делать ровно то, что сделал для миссис Рид. Когда я уже решил, что меня наконец-то оставили в покое, мой коллега по изящному искусству портрета, Шенц, незаметно пристроился рядом. Невысокий, с ухоженной острой бородкой, он был широко известен своей приверженностью канонам прерафаэлитов[2]и портретами не самых знаменитых членов семейства Вандербильтов. Пряча озорную ухмылку за огромной сигарой, он разглядывал портрет, висящий на противоположной стене просторной гостиной.
— Отличная работа, Пьямбо, — сказал он и чуть наклонил голову, скосив на меня глаза.
— Выпей еще шампанского, — прошептал я ему; он в ответ беззвучно рассмеялся.
— Она так и пышет душевным здоровьем, — сказал он. — Да, именно душевным здоровьем.
— Я веду счет, — сказал я ему, — кого здесь больше — любителей настурций или золотых рыбок.
— Запиши меня как поклонника носа, — сказал он. — Воистину мастерская экономия краски.
— Я думаю, Риду тоже понравилось. За эту картину он заплатил мне просто по-королевски.
— Так и следовало, — сказал Шенц. — Я думаю, ты своим искусством заставил его жену совершенно забыть о маленьком приключении ее мужа с продавщицей из «Мейси». Забыть обо все этих новых деньгах, которые он выкачал из своих обувных фабрик. Только твои таланты и помогли ему спасти брак и лицо.
— Господь знает, что это не просто живопись: за ней стоит нечто гораздо большее, — сказал я. — А кто твоя следующая жертва?
— Я только сегодня вечером подрядился обессмертить упитанных Хастелловских отпрысков. Пара перекормленных маленьких монстров — я собираюсь дать им опия, чтобы они сидели спокойно и не дергались. — Прежде чем отойти от меня, он поднял бокал с шампанским и провозгласил тост. — За искусство, — сказал он, когда хрустальные бокалы соприкоснулись.
Шенц отошел, а я сел в уголок, рядом с папоротником в горшке, и закурил сигару, спрятавшись за дымовой завесой. К тому времени я уже выпил достаточно шампанского, и в голове изрядно кружилось. Я чуть не ослеп от света, преломлявшегося причудливой люстрой в центре комнаты, и от сверкания драгоценностей, которыми были украшены лучшие половины этих семейных пар, принадлежащих к нью-йоркским нуворишам. Из океанического бурления, происходившего в толпе гостей, время от времени вырывались обрывки разговоров, и за несколько минут мне удалось услышать лоскуты суждений, касающихся всего на свете, от открытия Колумбовой выставки в Чикаго до последних ужимок дитяти в ночной рубашке, обитателя «Хогановской помойки» — нового комикса «Уорлда»[3].
И в этаком заторможенном состоянии меня вдруг осенило: я не только хочу, но и должен быть где-то в другом месте. Я понял, что провожу теперь больше времени, напиваясь до положения риз в гостиных с роскошными люстрами, чем за мольбертом. В этот момент море гостей схлынуло, мои глаза сфокусировались, и я увидел миссис Рид, которая теперь пребывала в одиночестве и разглядывала свой портрет. Она стояла ко мне спиной, но я увидел, как она медленно подняла руку и прикоснулась к лицу. Потом быстро повернулась и пошла прочь. Мгновение спустя обзор мне закрыла женщина в зеленом шелковом платье, цвет которого напомнил о том, что меня мутит. Я загасил сигару в горшке с папоротником и поднялся на нетвердые ноги. Мне повезло: не слишком углубляясь в гущу веселящихся гостей, я сумел найти горничную и попросить мое пальто и шляпу.
Я собрался спешно, никем не замеченным, ретироваться, но не успел направиться к лестнице, которая вела к входной двери, как меня перехватил Рид.
— Пьямбо, — позвал он меня. — Вы что — уходите?
Я повернулся и увидел его — он стоял, чуть покачиваясь, глаза полуоткрыты. Рид улыбался своей фирменной улыбкой, не открывая губ; может, кто другой и увидел бы в такой улыбке проявление доброжелательности, но только не художник, наделенный проницательностью и способностью к анализу. Этот человек был по-современному красив, его черты лица, усы и бакенбарды, казалось, вышли из-под резца Сент-Годенса[4]. К тому же ему везло без всякой меры, это я точно мог сказать, но самое главное, что я в нем увидел, — это вошедшую в плоть и кровь неискренность.