Семен Экштут
БИТВЫ ЗА ХРАМ МНЕМОЗИНЫ
Очерки интеллектуальной истории
Моей жене
В этой книге я хотел бы порассуждать с вами и с самим собой о том, как это получилось, что историческое сочинительство все же смогло преодолеть все недоброжелательство ученых и недоверие литературных критиков. Почему литературные произведения на исторические темы во все времена составляли столь значительную, даже преобладающую часть живой, неувядаемой литературы? Почему, вопреки всем честным стараниям ученых, факты постепенно утрачиваются, а легенды продолжают жить?
Лион Фейхтвангер. Дом Дездемоны, или Мощь и границы исторической художественной литературы
Очерк первый
ИСТОРИЯ И ЛИТЕРАТУРА
«Полоса отчуждения»?..
Получается, что все огромное здание Вселенной, преисполненной жизни, покоится на крохотном и воздушном тельце метафоры.
Хосе Ортега-и-Гассет. Две великие метафоры[1]
«Полоса отчуждения», существующая ныне между историей и литературой, возникла не так уж давно. Лишь в середине 30-х годов XIX века прервалась тесная до того момента связь между исторической прозой и художественной литературой. Одновременно изменился как характер читательской аудитории, так и ситуация на книжном рынке: романы стали покупать и читать охотнее, чем исторические сочинения. В течение десяти лет, то есть при жизни одного поколения, ситуация поменяла свой знак на противоположный.
I
16 февраля 1825 года в Петербурге вышла в свет книжная новинка — первая глава романа в стихах «Евгений Онегин». Напечатанная изрядным для своего времени тиражом 2400 экземпляров (два обычных книжных завода!), эта тоненькая 84-страничная книжечка продавалась сравнительно дорого: «начало большого стихотворения, которое, вероятно, не будет окончено»[2], стоило 5 рублей. В этом издании непосредственно после прозаического авторского предисловия следовал «Разговор книгопродавца с поэтом» — поэтический пролог нового романа. Пушкин устами книгопродавца сформулировал одну из самых существенных истин своего времени:
Наш век — торгаш; в сей век железный Без денег и свободы нет. ………………………………………………… Позвольте просто вам сказать: Не продается вдохновенье, Но можно рукопись продать[3].
С тех пор, как эти строчки были впервые напечатаны, их тысячи раз цитировали, и они давно уже успели стать банальными, поэтому сейчас трудно представить себе ту остроту непосредственного восприятия, которую ощутили первые читатели пушкинского романа[4]. Они узнали, что ремесло стихотворца может быть делом выгодным, а в России всегда была высока степень доверия к любому печатному слову. Автор «Евгения Онегина» публично признался в том, что он не гнушается брать деньги за плоды своего вдохновения. Это было пушкинское кредо («за деньги, за деньги, за деньги — таков я в наготе моего цинизма»[5]). Доселе никто из русских поэтов не позволял себе подобных публичных признаний, да и сам Пушкин лишь годом ранее обсуждал эту проблему только в дружеской переписке. Еще 8 марта 1824 года он писал из Одессы князю Вяземскому, благодаря хлопотам которого получил 3000 рублей за свою поэму «Бахчисарайский фонтан»: «Начинаю почитать наших книгопродавцев и думать, что ремесло наше, право, не хуже другого. <…> Благо я не принадлежу к нашим писателям 18-го века: я пишу для себя, а печатаю для денег, а ничуть для улыбки прекрасного пола»[6]. В этот же самый день в Петербурге в официальной газете военного ведомства «Русский Инвалид» было помещено сообщение о пушкинской поэме: «Московские книгопродавцы купили новую поэму: „Бакчисарайский фонтан“, сочинение А. С. Пушкина, за 3000 руб. Итак, за каждый стих заплачено по пяти рублей!»[7] 9 марта 1824 года князь Вяземский с гордостью написал литератору и будущему декабристу А. А. Бестужеву: «Каково продал я „Фонтан“! За три тысячи рублей 1200 экземпляров на год, и все издержки печатания мне заплачены»[8]. Так событие индивидуальной авторской биографии приобрело общенациональное звучание и стало фактом истории русской культуры. Возникла новая реальность — реальность не только экономическая, но и культурная. Она воспринималась как несомненное благо, приближающее Россию к просвещенным странам. «Какова Русь, да она в самом деле в Европе — а я думал, что это ошибка географов»[9].
Очевидные нравственные издержки, сопряженные с новой реальностью, сказались спустя несколько лет. «Я всякий раз чувствую жестокое угрызение совести, — сказал однажды Пушкин в откровенном разговоре с С. Е. Раичем, плохим поэтом, но восторженным почитателем поэзии, — когда вспоминаю, что я, может быть, первый из русских начал торговать поэзией. Я, конечно, выгодно продал свой Бахчисарайский Фонтан и Евгения Онегина; но к чему это поведет нашу поэзию, а может быть, и всю нашу литературу? Уж, конечно, не к добру. Признаюсь, я завидую Державину, Дмитриеву, Карамзину: они бескорыстно и безукоризненно для совести подвизались на благородном своем поприще, на поприще словесности, а я?»[10]
До сих пор речь шла только о стихах, но торговать, разумеется, начали и прозой. Под несомненным влиянием бурных политических событий конца XVIII — начала XIX века европейский читатель стал уделять внимание книгам по истории, которые после окончания наполеоновских войн выходили в свет одна за другой. 1820-е годы были периодом расцвета французской романтической историографии: труды Тьерри, Гизо, Тьера, Минье, де Баранта и Мишле читали не только во Франции, где история стала играть исключительную роль в духовной жизни страны, но и во всей просвещенной Европе, ибо французский язык всё еще продолжал оставаться языком культуры. (Их книги сохранились в библиотеке Пушкина до наших дней[11].) Еще не произошло размежевание исторической науки и исторической беллетристики, поэтому некоторые из французских историков эпохи Реставрации осознавали себя непосредственными участниками не только литературного, но и культурного процесса своего времени. «Философия превращалась в философию истории и историю философии, роман стал „историческим романом“, поэзия возрождала баллады и древние легенды, живопись, оставив „природную“ наготу, писала старинные костюмы, и политические деятели постоянно ссылались на историю»[12]. Спрос на книги по истории не уступал спросу на романы, впрочем, читатель и не делал резкого различия между учеными сочинениями, мемуарами и историческими романами, требуя от любых исторических