Джонатан Уилсон
Палестинский роман
Посвящается Шарон
Благодарность
Книги двух авторов оказали мне неоценимую помощь при создании романа: «Дэвид Бомберг» Ричарда Корка (Richard Cork, David Bomberg) и «Под мандатом: Жизнь британцев в Палестине в 1919–1948 гг.» Э. Дж. Шермана (A. J. Sherman, Mandate Days: British Lives in Palestine 1918-48). Им обоим я очень благодарен.
Иерусалим, июнь 1924 года
1
Блумберг вышел из дому, сел на велосипед и поехал по дороге, ведущей из Северного Тальпиота к арабской деревне Абу-Top. Минут через десять остановился и нашел подходящее место — тут отвесную скалу сплошь заливал лунный свет. Ночь выдалась ясная. Он раскрыл этюдник, достал палитру. Еще в Лондоне Джойс, спасибо ей, аккуратно пронумеровала белым все тюбики, чтобы он мог работать не прерываясь даже в сумерках. Он разлюбил ее, как ни горько в этом признаться. Отдалился от жены — стыдно сказать почему, ведь в его возрасте смерть матери вроде не должна стать таким потрясением. Но для него стала. Поздняя ночь в лондонской больнице, иссиня-черный саван неба в исчерченном дождевыми каплями окне за ее кроватью, и мама, внезапно очнувшись, впервые за долгие недели узнала его. «Я тебя никогда не забуду», — сказала она. Но, естественно, все вышло как раз наоборот. Это Блумбергу никогда ее не забыть: для иммигрантского мальчика мать была единственной защитой и опорой, надежная, как корабль, в парусах ее широких юбок можно было укрыться, вцепившись, зарывшись лицом, прижавшись к ее ноге. Он тяжело переживал утрату, Джойс в те дни, как могла, старалась его поддержать, но ее сочувствие его убивало. Своей заботой она лишь подчеркивала его бесчувственность. Он внутренне отгородился от нее, ушел с головой в мир теней. И мать была не единственной в этом призрачном мире. Ее смерть высвободила сонм других. Уже шесть лет как отгремела война, но стоило ему задуматься или замечтаться, и тотчас перед ним, как призрак Банко, являлись погибшие друзья, изувеченные, в крови: Джейкоб Розен — вместо лица рваная рана, затянутая белесой слизью, Гидеон Шиф — все та же обаятельная улыбка, уцелевшая, в отличие от тела.
Блумберг окинул взглядом террасные склоны, плавными волнами уходящие к Силоаму и дальше — к Масличной горе, установил мольберт, закрепил холст. Но прежде чем писать маслом, нужно было, как всегда, подготовить наброски. Он сел на камень, взял блокнот и начал делать зарисовки углем и карандашом. В лунном сиянии кроны олив в долине казались пепельно-серыми, почти белыми.
Через некоторое время послышались шаги — кто-то спускался по козьей тропке чуть выше по склону. Блумберг обернулся. Два араба шли рядом и, судя по жестикуляции, о чем-то оживленно беседовали. Блумберг проводил их взглядом, пока они не скрылись за поворотом горной тропы, и вернулся к работе.
Прошло, наверное, еще минут двадцать, как снова послышался шум — на этот раз на нижней террасе. Блумберг вскочил и стал вглядываться в серую мглу, пытаясь разглядеть что-нибудь между деревьями. Метрах в ста — ста пятидесяти ниже по склону шла какая-то возня, и довольно энергичная, судя по облачку пыли. Наконец он, как ему показалось, разглядел двоих. Дерутся они там, что ли? Или любятся? Блумберг не сказал бы наверняка. В полосе лунного света появился на миг выбеленный узкий силуэт высокого мужчины. Мужчина этот, кто бы он ни был, отряхнулся и сразу же пропал из виду, скрывшись в оливковой роще внизу. Его спутник, должно быть, вскоре последовал за ним, но Блумберг к тому времени вновь с головой ушел в работу и благополучно забыл о той парочке.
Сделав эскизы, он два часа без передышки простоял за мольбертом и закончил лишь поздно ночью — нужно было все же сделать перерыв и поспать. Он ехал на велосипеде мимо недостроенных домов, одна рука на руле, в другой — небольшой холст с только что написанной картиной. Под колесами похрустывал гравий.
Крыльцо его дома освещали два самодельных садовых фонаря в стеклянных банках. Когда он вошел, Джойс сидела на матрасе, у ее ног — дорожный сундук, самый объемистый из двух и уже наполовину разобранный. Волосы она заколола гребенкой, надела зимнюю ночную сорочку, одну из тех, что захватила с собой из Англии. Ее друг и учитель Лео Кон предупредил, что ночи в Иерусалиме холодные, даже летом.
Блумберг протянул Джойс ветку жасмина, сорванную с куста у калитки.
— Гость, — сказал он, — непременно должен принести с собой что-нибудь, хоть какой пустяк.
— Ты не совсем гость.
Он поцеловал ее в лоб. Что он ни скажет, все невпопад. Надо ее отпустить.
— Что рисовал? — продолжала Джойс.
— Деревню, деревья.
Джойс сидела, прислонясь к стене, на узкой койке — две кровати предоставил им во временное пользование Обри Харрисон, местный представитель лондонской сионистской организации, которая их сюда и послала. В комнате было еще жарче, чем снаружи. Тонкая струйка пота на шее Джойс доползла до расстегнутого ворота ночной рубашки.
Блумберг аккуратно пристроил холст у стены, красочным слоем внутрь, так что стены касался лишь верхний край. Сбросил сандалии.
— Но чего от меня ждут, — сказал он, — я имею в виду заказ, этого я сделать не смогу.
— Неужели так трудно?
Блумберг достал из заднего кармана официальное письмо:
— «Серия работ на тему „Жизнь в условиях преобразований. Прогресс. Предприимчивость. Развитие“». Иначе говоря, вдохновенные образы еврейских первопроходцев. Пропаганда, одним словом.
— Зато вечерами ты свободен.
— Сомневаюсь.
Она ничего не сказала, но он догадывался, о чем она думает: по ее мнению, его не убудет, если он и поработает на кого-то. А тут, насколько ему было известно, она еще и твердо верила в значимость их дела. Хотя пока сочла за лучшее промолчать. Особенно мило с ее стороны, что она не упомянула о деньгах — о тех шестидесяти фунтах, что выдал ему авансом Палестинский учредительный фонд[1]. Едва ли хватит на молочные реки с кисельными берегами, которые он ей обещал.
— Чаю? — спросил Блумберг.
— Я бы чего-нибудь другого.
Глотнув бренди из бутылки, стоявшей возле кровати, Джойс привстала, стянула через голову сорочку, бросила ее за спину. Сидела так и ждала — смело, подумал Блумберг, — когда он подойдет к ней из своего угла. Прошло много недель, может, даже месяцев, с тех пор как они в последний раз занимались любовью. Он не шелохнулся, но когда она вновь потянулась за рубашкой, груди ее колыхнулись, и он не устоял. В