Шан Хьюз
Перл
Siân Hughes
PEARL
1
Бдения
А и Б сидели на трубе.
А упало, Б пропало —
Кто остался на трубе?
В конце каждого лета мы с Сюзанной ездим в мою родную деревню на своеобразное действо под названием «Бдения». Жители устраивают карнавал-парад, ставят аттракционы, а на лугу разводят огонь и жарят на вертеле целого быка. В моем детстве были еще гонки на тачках. Правила такие: двое мужчин и тачка должны были добраться до ближайшей деревни и обратно. Один толкал тачку, один ехал. Обязательное условие — выпить по пинте пива в каждом оказавшемся на пути пабе. А еще игроки обязательно наряжались: один был мамашей в живописной ночной сорочке, с грудями из воздушных шаров, жирно напомаженными губами и волосами, накрученными на бигуди, а второй изображал младенца в чепчике, слюнявчике и подгузнике из огромного банного полотенца.
На старте циклопический младенчик сидел в тачке, а мужик в бигуди и помаде толкал ее вперед, но для победы просто необходимо было меняться местами, и потому за ближайшим поворотом дитя выскакивало из тачки, мамаша запрыгивала — шарики лопаются, подгузник разматывается, — и теперь уже бородатый младенец толкал тачку со своей не менее бородатой мамулей.
Теперь нет никаких гонок на тачках. На дорогах стало слишком опасно, полиция запретила.
Бдения проводятся довольно давно. Начинались они как некое подобие Камышовой недели, такими и остаются. Когда-то полы в церквях устилали камышом; в это время года старый камыш с пола убирали и заменяли новым. Сейчас мы украшаем камышом могилы близких. Он растет на полпути от Дакингтон-лейн, за воротами позади старого тира, в низине, и мы сворачиваем туда.
Придется переобуться в резиновые сапоги. Достаю секатор, выпускаю собаку из переноски. Пес, мгновенно учуяв что-то интересное, начинает носиться кругами прямо в створе ворот. Сюзанна говорит, мол, нет, спасибо, лучше я в машине подожду. Ей неинтересно резать камыш, в ее-то тринадцать. Открываю заднюю дверь, повторяю просьбу. Она вздыхает, соглашается — ну раз уж мы все равно приехали, — убирает свой телефон и тоже переобувается.
Кто-то уже успел срезать весь растущий с краю годный камыш. Стеблей с хорошими черными навершиями почти не осталось. Сюзанна совсем легкая, ей удается пройти по вязкой грязи и срезать несколько неплохих растений почти в середине посадки. В машине я даю ей задание связать камыш лентами. В этом году я выбрала голубые и лиловые. В камыши вплетается лаванда и мята из сада перед нашим домом. Пока она связывает стебли, их запах въедается ей в кожу рук и в обивку машины.
Маленького пучка нам хватит. Потому что и могилка небольшая. Это, в общем, и не могилка даже — так, могильный камень, причем даже не над местом захоронения праха. Сюзанна очень здорово оформила камыш. Бабушка бы ею гордилась. Именно от бабушки она унаследовала маленькие сильные руки и ноги, огненные блики в волосах и нежно поскрипывающий певучий голос.
В церковь мы успеваем как раз к началу Бдений. Служба представляет собой что-то вроде общих поминок, знаменующих открытие фестиваля. Священник зачитывает имена всех погребенных прихода в этом году, целым списком. Звучит очень красиво — будто стихотворение или заклинание. Последовательность старых фамилий, выбитых на надгробьях, принадлежавших семьям, жившим тут испокон веков, — Хьюитт, Хаксли, Лече, Праудлав и иже с ними, новопреставленные. Я ежегодно прихожу на эту службу и слушаю, хотя в этом списке никогда не звучали имена моих родных.
После службы мы идем с нашим камышовым букетиком на кладбище за церковью, где остальные семьи приводят в порядок надгробья, наполняют вазы, раскладывают на покрывалах еду. Дело в том, что на Бдения собираются вообще все. Многие едут издалека. Я переехала отсюда еще в возрасте Сюзанны, но тоже постоянно приезжаю.
Расстилаю у надгробья покрывало, достаю сэндвичи и вареные яйца, сверточек с солью и перцем. Я испекла овсяные лепешки с патокой по маминому рецепту. Как всегда. Разглядываю окружающих нас людей, пытаюсь угадать, кто чей родственник, читая надписи на могильных камнях, у которых они расположились, всматриваясь в лица детей, выискивая сходство с теми, кого я знала в начальной школе.
Я не верю в воскрешение плоти. Совсем. Но если вдруг наши покойники разроют дерн и выберутся на поверхность, вытряхивая землю из волос, моргая от яркого солнечного света, зрелище это не особенно будет отличаться от обычных Бдений возле Тилстонской церкви. Разве что народу станет чуть побольше. В конце каждого августа на этих разноцветных покрывалах у семейных могил мы все похожи на пришельцев с того света: воплощенные плоть и кровь наших предков, с их плохими зубами и хрупкими лодыжками, мы передаем друг другу сэндвичи и печенье.
Интересно, мертвым полагается воскресать в том же возрасте, в котором они умерли? Если да — то моей маме повезло. А вот страдавшему артритом двоюродному деду — не очень.
Я вспоминаю его, деда Мэтью, чье надгробье, расположенное рядом с тем, у которого мы сидим, почти целиком покрылось лишайником: пансионат, подготовка к дневному сну, мой двоюродный дед поднимается по лестнице — одна ступенька за раз, скрюченная рука крепко вцепилась в перила. Непросто ему будет вылезать из могилы на своих несчастных отечных коленках. Он вечно останавливался на середине лестницы и говорил: «Caesar se recipit in hiberna» («Цезарь удаляется в зимнюю резиденцию»). Якобы из всей школьной программы он запомнил только эти слова. Я все думала, это означает «собираюсь вздремнуть», а потом сверилась с библиотечными справочниками.
Никто не хочет сюда приезжать. Ни папа, ни брат. Ни разу не появились. Когда я говорю, что на Бдениях будут все, папа смотрит на меня долгим печальным взглядом. С моих восьми лет он постоянно твердил, что мамы больше не будет. Теперь даже эти слова уже не нужны — я и без них понимаю, что означает этот его взгляд. Но если бы вдруг она вернулась, то где же еще стала бы нас искать? И как бы она меня узнала, не сиди я у этого надгробья, такая похожая на нее, какой она была тридцать лет назад? Как бы ее узнала я?
Если бы она вдруг оказалась здесь, на кладбище, и потребовала подтверждения, что я — это я, я бы спела ей. Я бы спела «Зеленую тропку». Я и так все время ее напеваю — когда, например, развешиваю белье или ночью еду одна в машине. Мне нравится считать эту песню своей, хотя я прекрасно знаю, что она гораздо старше меня, старше той малютки, которой мама ее пела много лет назад.
Зеленая тропка,
Трава зелена.
Моя ты красотка,
Юна и нежна.
Вот всё для тебя —
Молоко и шелка,
И золотом имя
Выводит рука.
В детстве мне и в голову не приходило, что это песня о могиле, зеленой могиле. Мне казалось, в ней поется о дорожке, канавке, промытой дождем посреди поля. Кого там могут хоронить? Молоко — это, наверное, для новорожденного, чистейшего, невиннейшего создания, не оскверненного ни малейшим дыханием жизни. И пока я думала, что мама поет песню для меня, она на самом деле пела ее для другого ребенка, того самого, что покоится под надгробьем размером с обувную коробку, где выбита одна-единственная дата, в которой и рождение, и смерть.
Я до сих пор временами мысленно разговариваю с мамой. Когда родилась Сюзанна, я искала ее глазами; я подняла взгляд от лица новорожденной дочери в поисках маминого лица, мне хотелось, чтобы она взглянула на нас и признала, что вот она — самая нежная и юная красотка