Когда, рукою беспощадной,
Судьба надвинет камень хладный
На сердце бедное, — тогда,
Скажите, кто рассудку верен?
Чья против зол душа тверда?
Кто вечно тот же завсегда?
В несчастьи кто не суеверен?
Кто крепкой не бледнел душой
Перед ничтожною мечтой?
Гоголь
Повсюду нынче ищут драмы,
Все просят крови — даже дамы.
Лермонтов
Пролог
В ноябре позапрошлого года я был на конференции в Вене. Вернее, конференцией это можно было назвать лишь с определенной натяжкой, желая польстить или оправдать задним числом перерасход казенных денег, ассигнованных на командировку: в действительности добрейший профессор П., глава местного славянского отделения, пригласил пятнадцать-двадцать ученых из разных стран, сообразуясь, кажется, больше с личными симпатиями, нежели с интересами академической науки. Получилось на удивление славно и непривычно для занятий такого рода, как будто разом сняли все классические тяготы и обременения, поневоле сопровождающие любые ученые сисситии с симпосиями: не было здесь ни гулко хохочущих зубастых аспиранток в свитерах крупной вязки, ни потеющих студентов в пиджаках, ни густо накрашенной профессорши из дальнего богатого университета с непременной свитой соискателей теплого местечка, ни спортивных напористых доцентов, ни стыдного ажиотажа у столика с вином (красное закончилось, а последняя бутылка белого отставлена в сторону с завязшей в горлышке и сломанной пробкой: штопор унесли).
Напротив, все было на редкость по-домашнему, как в правильной патриархальной семье где-нибудь на итальянском юге, когда по радостному ли, печальному ли поводу съезжается родня со всего света: преуспевающие дядюшки откуда-нибудь с Манхэттена (чьи модные мешковатые костюмы так странно корреспондируют с аффектированной реакцией на громкие звуки), кузины из Брешии и Падуи, племянники из Стронголи и Умбриатико — и даже, под общие аплодисменты, в дверь старого семейного дома входит, опустив глаза, некогда изгнанный оттуда какой-нибудь Гвидо, с горя докатившийся аж до Гваделупы и там преуспевший, невзирая на противодействие китайских и филиппинских товарищей по ремеслу. Все это будет в ближайшие два дня пить, есть, перешептываться, изумляться, плакать и хохотать, делиться новостями, изображать взаимное неузнавание, продолжая пребывать во всепоглощающем чувстве неизменной семейной общности. Что-то в этом роде иногда (очень редко) удается пережить и в профессиональном смысле: как и старое разветвленное семейство, нас объединяет свой язык и свои предания, чуждые, смешные и непонятные профану, который вздумал бы нас изучать — проникнуть в наш цех не так-то просто, а быть извергнутым из него почти невозможно. Но, конечно, за всеми этими необязательными деталями проступает вполне очевидная и по-настоящему важная вещь: мы, вслух говоря, стареем вместе, что роднит похлеще подлинно кровных уз.
Всматриваясь в славные лица драгоценных коллег, я с каким-то сердечным покалыванием вспоминал обстоятельства наших знакомств: той, когда мы впервые увиделись, было двадцать семь, а тому сорок (и он казался нам могучим седобородым патриархом); на этого подвижного старца с ясными голубыми глазами я лет тридцать назад крепко разозлился за сказанное некстати острое словцо; а эту ладную даму, с увлечением показывающую фотографии внуков на экране планшета, я помню застенчивой барышней с легким нервным тиком (придававшим ей, между прочим, особенное очарование) и привычкой всегда, на любую встречу, приходить на полчаса раньше, погружая пунктуального визави в глубокую неловкость.
Научная часть конференции была практически безупречна. Камерная атмосфера, как оказалось, чрезвычайно способствовала гладкости: никто не заикался, не выклянчивал у ведущего лишних пяти минут; не было ни шума в зале, ни перепалки после докладов. Впрочем, и программа была построена так, чтобы участники не слишком утруждались: два доклада с утра — и завтрак, еще три — и обед, еще два — и пора уже честь знать. Общей миролюбивой расслабленности способствовала и атмосфера, сгустившаяся за каменными стенами славянского отделения: в Вене уже вовсю шли приготовления к Рождеству. Город этот странно сочетает немецкую обстоятельность с какой-то шоколадной легковесностью, из-за чего любое преддверие праздников, не говоря про сами рождественские дни, приобретает характер тотальный, если не тоталитарный: хочешь или не хочешь, сообщает тебе Вена, а изволь веселиться, а то худо будет. В принципе, суровость эта напускная, как часто бывает в Австрии, иначе жизнь для человека мало-мальски чувствительного была бы тут невыносимой: разросшиеся дворцы, чудовищные бульвары, гипертрофированные соборы — но все это как-то немного понарошку, вроде батального полотна во всю стену, с киверами, штыками, хоругвями, ядрами и прочей героической атрибутикой, в самом углу которого пририсована маленькая беленькая собачка. Я разглядывал эту картину в Музее истории искусств, особенно, конечно, радуясь собачке: я и вообще к ним неравнодушен, а тем паче в музеях, где они (вернее, их изображения) регулярно приходят мне на помощь.
Программа конференции в этот день была совсем неутомительной даже по снисходительным здешним меркам: с утра мы должны были выслушать два или три доклада, после чего предполагался общий обед. Судя по серьезности, с которой в Австрии относятся к еде, ожидало нас нечто вполне лукулловой утонченности и гомерических масштабов: по крайней мере, опытные участники, не раз пользовавшиеся здешним гостеприимством, говорили о будущей трапезе с особенным загадочным видом. Обед был по подписке — и тут, когда расторопный аспирант, ведавший организационной частью (и несколько дней назад трогательно взволновавшийся из-за сообщения, что я не буду ждать встречающих и сам доберусь из аэропорта до отеля), переспросил меня, я сказал, что на обед не приду, поскольку буду занят.
На самом деле никаких особенных занятий я на этот вечер не планировал, но, с одной стороны, за прошедшие дни скопилась некоторая усталость от постоянного пребывания среди людей, а с другой — раз уж я оказался в Вене, мне хотелось зайти в одну из здешних художественных галерей. Иного времени для этого не находилось: на следующий день с утра нужно было лететь в Москву. Поэтому я решил сразу после дневной сессии забежать в гостиницу, оставить там рюкзак с ноутбуком и налегке поехать в какой-нибудь из центральных музеев, где и провести два-три часа; после чего можно было бы перекусить в ближайшем кафе, выпить для сна и пищеварения рюмочку местного крепкого напитка и спокойно возвращаться домой. Примерно так все и вышло: на метро я добрался до музея, купил красивый цветастый билет и вошел внутрь. Из-за нелепого устройства головы полноценно и вдумчиво я могу разглядеть десяток-другой картин: дальше взгляд начинает скользить по ним, будучи не в силах справиться с обилием впечатлений.