Предисловие к переизданию от 2017 года
Больше тридцати лет прошло с суда над Деннисом Нильсеном в 1983 году и с издания этой книги двумя годами позже. С самого начала он казался мне непостижимо порочным человеком (помню, одна женщина в рядах присяжных смотрела на него с явным недоверием, не в силах увязать в голове образ бюрократа на скамейке подсудимого и рассказ о его преступлениях): его обвиняли в шести убийствах и двух попытках убийства. Обвинений могло быть больше, если бы человеческие останки не превратились в пепел и не смешались с землей и личности других погибших удалось бы установить. 4 ноября присяжные с перевесом десять к двум вынесли вердикт, признав Нильсена виновным по всем убийствам и одной попытке убийства – по другой попытке к согласию они так и не пришли. Судья Крум-Джонсон приговорил Нильсена к пожизненному заключению, с рекомендацией не менее двадцати пяти лет срока. Гораздо позже в Министерстве внутренних дел было принято политическое решение никогда не выпускать его на свободу.
Мое собственное участие в деле началось почти сразу же после ареста Нильсена. Как и все остальные, я прочитал об этом в утренней газете, и особенно мое внимание привлекло замешательство полиции во время его допроса. Все их изначальные доказательства против него были предоставлены им самим в течение нескольких дней допроса. Им не пришлось выманивать у него информацию хитростью: он попросту не прекращал говорить. Они выбрали дружелюбный подход, поставляя ему сигареты и слушая его неустанные признания. Стало ясно, что кто-то должен написать о его преступлениях и суде над ним, и я подумал, что, возможно, я мог бы попробовать: все его жертвы были мужчинами, и могла потребоваться гомосексуальная чувствительность, чтобы докопаться до источника его расстройства. У меня не имелось опыта в подобных делах, поскольку предыдущие мои книги касались французской литературы и истории аристократии. Но я написал Нильсену, пока он ожидал суда в тюрьме Брикстон (наивно не зная, что так нельзя), сказав в письме, что буду рад возможности проанализировать его случай, но не стану этого делать без его сотрудничества. Это правда: простой пересказ событий лишь по описаниям таблоидов не имел бы смысла. Первое полученное от него письмо начиналось довольно тревожно: «Дорогой мистер Мастерс, я возлагаю бремя моей жизни на ваши плечи».
За этим последовали восемь месяцев переписки. По меньшей мере трижды в неделю я получал от него письмо, написанное мелким почерком на тюремной бумаге для заметок, что демонстрировало его желание не тратить лишнего пространства, и, предположительно, эти письма одобряла сперва тюремная цензура. Мои ответы ему носили более свободный и успокаивающий характер. Кроме того, каждые несколько недель мне приходило разрешение на визит, позволявшее мне посещать большую комнату, где все заключенные собирались для часовой встречи с друзьями и родными. Мы с Нильсеном садились напротив друг друга за квадратный деревянный стол, на котором стояла пепельница. Я заметил, что другие заключенные приветствовали его без всякой враждебности или страха: он помогал им сочинять письма домой. Пока длился суд, в конце каждого дня меня отводили в его подземную камеру. И, наконец, он исписал пятьдесят тюремных тетрадей своими размышлениями – не только о своих преступлениях, но также о политике, литературе, о своем детстве и армии, об упреках в сторону организации современного общества. Зная, что всегда есть риск попадания этих записей не в те руки, он поместил в них одну леденящую душу историю, столь претенциозную, что она, по его замыслу, наверняка пришлась бы по вкусу редакторам желтой прессы. Но эта история никуда так и не просочилась.
Разумеется, весь этот эксклюзивный доступ нес с собой и дополнительную ответственность. Во-первых, это касалось непредвзятого изложения правды. С вопросом виновности разбираются судьи и присяжные, писатель же имеет дело с интерпретацией фактов. Я начал работать над этой книгой задолго до суда, используя предоставленные Нильсеном материалы и полицейские архивы, и очень скоро понял, что ответственность моя лежит и перед читателями. Важно было избегать слишком субъективных прилагательных («отталкивающий», «отвратительный», «ужасающий» и так далее), потому что моя работа – не в том, чтобы склонить читателей к определенному мнению. Я должен был рассказать, что случилось, а уж читатели сами добавят к этому собственные суждения. Я лишь исполнял роль записывающего устройства, а не оценивал рассказанное с точки зрения моральной нравственности. Нильсен и сам говорил про себя: «Я обычный человек, судьба которого приняла неожиданный поворот». Прочтя его историю, читатели сами решат, прав был Нильсен или нет. Даже он сам говорил порой, что озадачен всем произошедшим. По его словам, он надеялся, что я сам смогу рассказать ему, что именно с ним случилось. И действительно, частично в мои обязанности входило объяснить все как можно лучше.
Скрытая опасность такого сотрудничества заключалась в том, что я мог невольно стать его сообщником – многие полагали, что это неизбежно. Естественно, я таковым не стал, потому что полностью осознавал этот риск и очень быстро научился избегать слов, которые можно использовать против меня. Моя цель была не в том, чтобы «понять убийцу» (что можно счесть за сочувствие ему), скорее я должен был «понять, что случилось и почему» – такая формулировка звучит более безопасно и нейтрально. Разница здесь кажется незначительной, но она важна, если необходимо избежать чужих обвинений.
Другое слово, от которого я решил отказаться, – это слово «злой». Это оккультное слово, не имеющее точного или измеримого значения, которое часто является просто отговоркой, чтобы не раздумывать над предметом разговора слишком долго. По сути, оно означает попросту «я не знаю» и, следовательно, не должно входить в лексикон писателя. Я был искренне потрясен, услышав это слово из уст судьи в его кратком резюмировании судебного процесса: подобное оценочное суждение заслуживает цензуры.
И все же какие-то слова мне пришлось найти, чтобы объяснить загадку моральной деградации Нильсена. В одной из наших с ним бесед я сказал ему: рассуждая логически, я понимаю, что способен убить человека, хотя и надеюсь, что этого никогда не произойдет. В конце концов, в сражении это практически обязательное условие, в гневе – это постоянный риск. Но я никак не мог себе представить, что после убийства он мог спокойно расчленять трупы, разрезать их на куски и смывать их в унитаз. Его реакция последовала незамедлительно и несколько меня встревожила. «Что-то не так с вашей моралью, если вас больше беспокоит мой способ избавления от тел, чем сами убийства, – сказал он. – Для меня гораздо худшим преступлением является выдавить из человека жизнь: труп – всего лишь вещь, он не может чувствовать боль и страдать. Ваш моральный компас сломан». Это заставило меня задуматься. Разумеется, определенная логика в его словах есть. Но Нильсен не видел, не чувствовал, что люди – это нечто большее, они создания с воображением, которое позволяет им – или скорее побуждает их — чтить и уважать то, что когда-то было вместилищем жизни. Для него же такая концепция казалась совершенно чужеродной.