T. Богданович
СУД НАД КОЛДУНОМ
Забрали лекаря
Еле свет забрезжил. Все ворота в Москве заперты накрепко. Посмотреть на улицу — одни досчатые заборы тянутся. Домов не видно. Кто не знает, и не догадается, что во дворах на Тверской и в Белом городе — расписные боярские хоромы. Людей тоже никого не видно. Караульные и те не колотят в била. Под утро все позасыпа́ли. Не слышат, что по Тверской целая толпа топает.
Впереди два подъячих[1] в рыжих кафтанах, с чернильницами у кушаков, с гусиными перьями за ухом. У одного, что постарше, в руке свиток. За ними стрельцы, человек десять, с пищалями,[2] заспанные, хмурые.
На перекрестках еще надолобы[3] не сняты. Надо караульных будить. Правда, как добудятся, скажут, что по государеву делу, караульные сразу отодвигают длинные козлы. Да и время. Утро наступает. Верно и городские ворота уж открыли.
Подошли. Нет, и ворота заперты. Караульный прикорнул на лавочке, спит.
Еле глаза продрал, как его стрелец за ворот стал трясти.
— Что за люди? — спросил было со сна. А как разглядел, что люди государевы, и разговаривать не стал, вытащил ключ из-за пояса, отомкнул тяжелый замок, налег на чугунный засов, отодвинул и отпер ворота. Заскрипели они на всю округу.
Пошли дальше по той же Тверской. По ней и по ту сторону ворот в Земляном городе не плохо. Хоть и осень, грязь, а поперек улицы бревна настланы — сапог не замараешь. Разве нога соскользнет или бревно гнилое подломится.
А вот как за Земляной вал вышли и взяли влево, к Канатной слободе, грязь пошла чуть не по колена, а настилов никаких. Благо еще не далеко слобода.
Шли они к попу Силантью, а где он жил, и сами не знали. Ну, да на слободе вставать уж начали, было кого спросить. Ворота скрипели, мальчишки выскакивали на улицу, бабы на базар с яйцами, с пирогами сбирались.
— Эй, баба! — окликнул подъячий торговку с лукошком яиц. — Где тут двор попа Силантья? Ведаешь?
— Как не ведать. Да вон за плетнем-то. Вон тесовый забор, новый. То и есть попа Силантья.
Сказала и сама за ними вслед пошла. Мальчишки тоже набежали целой стайкой.
Подошли к воротам, а тут как раз калитка отворилась. Навстречу им мужик выходит, борода лопатой, лицо широкое, красное. На голове бочонок, в руке жбан. Увидал подъячих — остановился.
— Это что ль попа Силантья двор? — спросил старший подъячий.
— Попа Силантья, как есть, — ответил мужик. — Вон и сам он на крыльцо вышел. Кликнуть что ль?
— Погоди. Нам попа не надобно. А ведаешь ты, живет тут, во дворе, лекарь, Ондрейка Федотов?
Мужик поставил на землю бочонок и жбан и радостно хлопнул себя по бедрам.
— Ондрейка! Да как мне не ведать? Другой год под им в подклети живу. А он, стало быть, в клети. И с жонкой, с Оленкой. Квас у меня завсегда покупывает. Лекарь он точно.
Поп тоже подошел поближе и с опаской поглядывал на подъячих. Бог их ведает, за каким делом. А вряд ли за добрым.
Подъячий повернулся к попу.
— У тебя что ль, поп, тот Ондрейка избу сымает?
— Летошний год после большого пожара снял. И поручная[4] у меня по ем есть. Без поручной я жильцов не пускаю. Може, принести?
— Не надобно.
— Аль ду́рно за им какое объявилось? Ране и не ведал его. С Китай-города торговый человек летошний год прислал мне его и с поручной со своей.
Квасник все на месте топтался, головой качал. Наконец не стерпел.
— Да ты меня спроси, — обратился он к подъячему. — Я про его все доподлинно ведаю. Что хошь расскажу.
Младший подъячий толкнул другого в бок и захохотал:
— Вишь, набивается! Что ж, Бориско, заберем и его. Коль ему такая охота припала.
— Куда заберешь? — осекся квасник.
— А в Приказ,[5] в послухи.[6] Там про того Ондрейку и сказывать станешь, коль ты все его дела ведаешь. Как звать-то тебя?
— Пошто в Приказ? Я тебе тотчас все скажу. Прошкой меня-то звать. Охабкин по прозванью. Квасник я. Да меня вся слобода знает. Квас у меня ото всех отменный.
Ладно, — оборвал его подъячий. — Помалкивай покуда. В Приказе сказывать будешь. Эй, робята, обратился он к стрельцам. — Покараульте его. А ты, поп, веди нас к тому Ондрейке Федотову.
Два стрельца схватили за плечи квасника.
— Да ты, погодь, — говорил Прошка. — Послухай ты меня…
Но подъячие не слушали его больше. Поп вел их через двор к дальней избе.
— Вон и хозяйка его, Олена, — сказал поп, и показал высокую костистую женщину, сходившую с крыльца с ведром. — Олена! — крикнул он. — Ондрейка где? По ем тут вон пришли.
— Пошто по ем? — с испугом спросила она. — Спит Ондрейка. Не будила еще. А пошто?
— Велено его в Разбойный приказ привесть, — сказал подъячий.
— В Разбойной! — крикнула Олена. — Да ты с ума сбрел! Чай не вор он, не душегуб. Лекарь ведомый. Не дам я Ондрейку.
— То-то дура баба, — проговорил подъячий. — Спросили тебя? Сказано приводом привесть, стало быть, приведем.
— Ты, Олена, не того, не перечь лутче, — заговорил поп. — То приказные люди. По государеву указу они. А государева указа ослушаться — то грех. А, може, ду́рна-то никакого и не будет. Поспрошают лишь Ондрейку да домой и пустят. А по какому то делу, дозволь спытать?
— В Приказе сведаешь, — сказал старший подъячий. — Тебя тож велено забрать. В послухи.
Олена тем временем быстро взбежала по лестнице. Подъячие и поп шли за ней следом.
Войдя в горницу, Олена бросилась к лавке, где, накрывшись охабнем,[7] спал Ондрейка.
— Ондреюшка! — крикнула она. — Вставай, по тебе пришли.
— От Одоевского князя что ль? — спросил лекарь, быстро садясь на лавке.
— Пошто от Одоевского. Чай помер княжич-то. Вишь, приказных нанесло.
Ондрей быстро спустил ноги с лавки и стал натягивать сапоги.
Старший подъячий, как вошел, оглянул горницу. Все как у людей. Бедно лишь. На лавке под окнами и полавочников[8] нет. Голые доски. Лампадка перед иконами теплится. А на поставпе в углу, где б горшкам да плошкам стоять, скляницы разные наставлены да белеет что-то, не то камни, не то кости — темновато еще, не разобрать.
— Ты что