* * *
Вернулся Ефрем — ещё мрачнее, чем уходил. Выпростал плечико из шубейки, хотел выпростать другое, но взглянул на ученика — и не поверил своим скорбным глазам. Прозрачный фосфоресцирующий рукав «пиявки» был окольцован этакой орбиталью, дрожащим смутным облачком, в котором старый колдун, вникнув, угадал зыбкого от проворства барабашку, упоённо пытающегося поймать себя за пятку. Сама кишка пульсировала теперь без содроганий, вполсилы.
Шубейка из чебурашки со вздохом осела на пол.
— Ну ты даёшь… — только и сумел вымолвить Ефрем. Отшвырнул клюку и, не разуваясь, кинулся осматривать диво. Приспособление поражало простотой: зациклившийся барабашка (он же, выражаясь научно, вечный двигатель первого рода), вращаясь, создавал поле, значительно замедляющее утечку энергии.
— Молодец… Ай, молодец… — всплёскивая руками, приговаривал старикан, однако заискивающие нотки в его голосе выдавали, что хитроумное устройство почти ничего не меняет в отчаянном положении ученика. — Вот умелец! И догадался же…
— Да ладно тебе! — прервал его восторги Глеб. — Жить захочешь — ещё не то смастрячишь… Узнали, чья работа?
Увял колдун, погрустнел.
— Много там чего узнаешь! — с досадой бросил он, опускаясь на табурет. — Проклятье — это тебе не порча. Кто угодно мог… по злобе…
— Никодим — мог?
— Да почему же нет! Тем более политик… Что-что, а уж проклинать…
— Значит, он, — приговорил Глеб и хмуро покосился на зыбкое кольцевое облачко. — Слушай, а если ещё пару барабашек добавить?
Колдун покряхтел, виновато развёл ладони:
— Думаешь, сила назад пойдёт? Не пойдёт, Глебушка. Вытекать, понятно, будет помедленней, а назад не пойдёт, нет… — Помялся и добавил: — Опять же: уменьшишь напор — в тебя тут же тонкие сущности полезут. Сейчас-то им против течения приходится, а так…
— Что хоть за сущности-то? — нервно сжимая и разжимая кулаки, осведомился Глеб. — К какой меня вообще стихии «прицепили»?
Кудесник смущённо кашлянул.
— К народной, Глебушка…
— Ка-кой?
— К народной, — с неловкостью, словно прощения прося, повторил колдун. — Тут, видишь ли… Вообще-то считается, что стихий у нас четыре, а на самом деле пять…
Глеб недоверчиво покосился на учителя:
— А к какому народу? К нашему?
— Да к нашему, конечно, к баклужинскому… Всё гад рассчитал! Остальные-то четыре стихии в городе — слабенькие, травленные… в трубы загнанные, асфальтом крытые…
Глеб не слушал. Лицо у него было отрешённое и усталое: то ли сказывалась потеря сил, то ли тонкие народные сущности уже просачивались потихоньку в его душу.
* * *
Всю ночь, не прилёгши ни на минуту, провёл старый чародей у постели ученика. К утру вокруг призрачно мерцающей кишки стараниями Ефрема закрутилось три барабашки. И всё-таки жизненная сила слабыми толчками продолжала покидать тело Глеба.
Иногда казалось, что юноша уже не дышит.
Светало, когда он наконец открыл глаза и, уставившись незряче в потолок, проговорил, как в бреду:
— Систему пора менять…
— Да куда ещё менять, Глебушка? — кривясь от жалости, отвечал ему безутешный колдун. — Ты уж под этой пока полежи. Сам знаешь: больше трёх барабашек разом закручивать не след — пространство схлопнется…
Чело больного омрачилось.
— Я не про них, — сдавленно произнёс он. — Я про Баклужино. Прогнила система…
Лицо его уже не принадлежало этому миру.
Внезапно вскинулся, нашарил одежду.
— Да куда ты? Лежи…
Но удержать порченого не удалось.
— Пошли! — приказал Глеб, лихорадочно облачаясь в джинсы и куртку. — Там митинг на площади…
Явно был не в себе человек. Впрочем, бывают моменты, когда в хвором пробуждаются собачьи инстинкты — и лучше ему в этом случае не перечить: сам себе травку найдёт…
Учитель и ученик выбрались на улицу. С небес по обыкновению сыпалось чёрт знает что. Такое чувство, будто астральная живность, обитающая в облаках, окончательно отбилась в эту зиму от рук и вместо того, чтобы, как подобает, терпеливо собирать из ледяных иголочек сложные узорчатые снежинки, валяла в морозные дни какую-то труху, а в оттепель — бесформенные хлопья.
Чутьё не обмануло Глеба: действительно, на главной площади Баклужино опять возвышалась фанерная трибуна и толпился заснеженный люд. Лаяли динамики. Общественно-политическому движению «Колдуны за демократию» грозил раскол — белые маги никак не могли ужиться с чёрными, а это означало, что на выборах, скорее всего, победят православные коммунисты-выкресты со своим Никодимом Людским.
Неприязнь старого колдуна Ефрема Нехорошева ко всяческим митингам была общеизвестна, поэтому появление его на площади в сопровождении ученика вызвало в народе сильнейшую оторопь, позволившую обоим беспрепятственно добраться до трибуны.
— Вы куда, молодой человек? — окликнул Портнягина один из организаторов, правый рукав которого охватывала чёрная повязка с белыми изображениями ступы и помела, но взглянул в глаза — и дорогу заступить не посмел.
По шаткой лесенке Глеб поднялся к микрофону.
Заснеженная толпа зароптала (очевидно, ждали другого оратора) — и вдруг растерянно смолкла. Даже те, кто не имел никакого отношения к чародейству, почуяли нутром незримую связь, некий энергетический канал, соединяющий их с бледным плечистым юношей, столь внезапно выросшим на трибуне.
Колдуны обеих ориентаций, чёрной и белой (они стояли поближе к помосту), прекрасно видя, что происходит, соболезнующе переглядывались. С такой бедой, как у этого парнишки, в леса бежать надо, подальше от народа, а он, самоубийца, на трибуну выперся! Вон какая орава — за полчаса умертвят. Да, не везёт с учениками Ефрему Нехорошеву… Сейчас ведь говорить начнёт!
И он заговорил. Негромко, через силу. О чём? Этого потом не сумел бы вспомнить никто, даже сам Глеб. Казалось, кто-то нашёптывал ему нужные слова. Да, собственно, так оно и было: прана молодого чародея уходила в массы, а навстречу ей по многочисленным капиллярам, сливающимся затем в упругую бьющуюся жилу, поднимались тонкие субстанции народной стихии. Проще говоря, надежды и чаяния.
Толпа плотнее прихлынула к помосту, с замиранием ощущая приближение чего-то неслыханного, небывалого.
И — вот оно! Свершилось! Это почувствовал каждый, а кто не почувствовал, тому достаточно было взглянуть на очумелые физии колдунов. Невероятно: повинуясь единому порыву толпы, «пиявка» погнала прану вспять. Народная сила — добровольно! — вливалась теперь толчками в сердце молодого кудесника, а навстречу ей, в людскую гущу, двинулись надежды и чаяния самого Глеба.
Он выпрямился, с лица его исчезла болезненная бледность, голос окреп, загремел.