Ему все казалось огромным: грудь матери, желтый пар из воловьих ноздрей, волхвы — Балтазар, Гаспар, Мельхиор; их подарки, втащенные сюда. Он был всего лишь точкой, И точкой была звезда[194].
Февраль в Бостоне. Даже в идеальном климате у океана зимой может наступить такой холод, что заледенеют и гребни бурунов на побережье. Среди этого оледенения, тем не менее, можно испытать, как рубашка, в которой нет ни одной синтетической нити, жжет тебя, как раскаленная кольчуга.
Он сбросил пиджак. Подкладка сморщилась и в нескольких местах даже посеклась. Рубашка была такой мокрой, будто его окатили водой. Воздуха в комнате не хватало. Он открыл балконную дверь и вышел на холод.
— Тим, вы простудитесь!
— Спасибо, нет!
Раскинув руки, он стоял на балконе артистической Джордан-Холла, игнорируя попытки Джессики, администратора, уговорить его уйти с холода, не говоря уже о том, чтобы накинуть что-нибудь сверху.
Наконец он шагнул обратно в комнату.
— На этом все, Джессика, благодарю вас.
— В отель я поеду с вами.
— До завтра.
— Я должна видеть, что вы оденетесь.
— Вы хотите, чтобы я сгорел на ваших глазах?
— Я хочу увидеть на вас пальто.
— Не сегодня. Благодарю вас, Джессика, до завтра.
Он посмотрел искоса, склонив голову, будто стараясь вовсе на нее не смотреть.
Она не двигалась с места.
— До завтра.
— Наденьте при мне пиджак и пальто, я тогда уйду.
— Оставайтесь, — сказал он и, подхватив футляр с инструментом в одну руку и пиджак в другую, вышел из комнаты.
— Тим!
Джессика выскочила за ним в коридор. Удаляясь быстрыми нервными шагами, он, не оборачиваясь, махнул тыльной стороной руки — жестом, запрещавшим сделать даже шаг в его сторону или произнести хоть слово.
«Перестанете вы когда-нибудь со мной бороться? Неужели вы до сих пор думаете, что это капризы?»
Машина ждала у выхода, предназначенного для служебного персонала. Сценический выход, через который концертный зал покидали музыканты, осаждала толпа.
Он покачал головой и взглянул на водителя. «Не смотри на меня! Даже не пытайся спросить меня о чем-нибудь!»
— Поздравляю вас, сэр! Оглушительный успех!
«Ну что тут будешь делать?»
— Спасибо, Джо.
— В отель?
— Да.
«Не замечай меня. У меня нет сил».
В носу щипало. И в глазах.
В номере он был рад, что его, наконец, никто не видит. Он опустился на колени и, сжавшись, закрыл лицо и зажал уши стянутой мокрой рубашкой. Пробыв в такой позе неизвестно сколько времени, он, дыша, как бегун после марафона, увидел во что, как всегда, превратилась сорочка. На ее внутренней поверхности запеклись удлиненными разводами, похожими на очертания континентов на глобусе, склеенные гранулы соли, крупные настолько, что их можно было, как песчинки, покатать между пальцами. Он посмотрел на свои руки. На предплечьях пылали красные воспаленные полосы, раздраженные потом. Он снова спрятал лицо в рубашку. «Оставьте меня в покое… Не оставляйте меня одного».
Он погрузился в ванну, готовую к его возвращению. Казалось бы, спустя час, когда он выйдет, единственное, что ему останется — крепко заснуть. «Уснуть! И видеть сны, быть может?»[195] Но его наполняла музыка, совсем иная, чем та, какой он отдал только что «все счеты по службе, всю сладость и яды»[196] — концерту для скрипки с оркестром Мендельсона ми минор. Эту — иную музыку, надо записать обязательно.