Литература появляется, когда в жизни что-то разлаживается; первое условие для писания — Бланшо хорошо показал это на примере парадокса Эйтре, — когда реальность перестает быть само собой разумеющейся; тогда только ты способен ее увидеть сам и дать увидеть другим. Оставив позади скуку и рабство моей юности, я была подхвачена вихрем, ошеломлена, ослеплена; могла ли я почерпнуть в своем счастье желание бежать от него прочь? Мои рабочие правила лишены были содержания до того дня, когда над счастьем нависла угроза и когда в тревоге я обрела определенное одиночество. Злоключения трио не только снабдили меня сюжетом для романа, они дали мне возможность разрабатывать его[90].
Несмотря на мою беспомощность и неудачи, я по-прежнему продолжала верить, что когда-нибудь напишу книги, которые издадут; это будут исключительно романы, думала я; на мой взгляд, этот жанр превосходил все другие, поэтому, когда Сартр писал заметки и хронику для «НРФ» и «Эроп», мне казалось, что он напрасно тратит свои силы. Мне страстно хотелось, чтобы публика полюбила мои произведения; тогда, подобно Джордж Элиот, которая смешивалась в моем представлении с Мэгги Талливер, я сама стану воображаемым персонажем: я обрету его необходимость, красоту, сияющую прозрачность; именно к такому преображению были устремлены мои чаяния. Я восприимчива, и до сих пор остаюсь таковой, ко всем отблескам, отражающимся на стеклах или в воде; зачарованная, я с интересом неотрывно следила за ними: я мечтала раздвоиться, стать тенью, которая проникает в сердца и будет тревожить их. Этому призраку вовсе не обязательно было иметь связи с человеком во плоти: анонимность меня вполне бы устроила. Только в 1938 году, как я уже говорила, в какой-то миг мне захотелось стать кем-то известным, чтобы получить возможность узнать новых людей.
Мой мир изменился совсем иным образом, но прежде чем говорить об этом, я хочу сделать несколько замечаний. Я знаю, что, читая эту автобиографию, некоторые критики обрадуются: они скажут, что она полностью противоречит «Второму полу»; они уже говорили это по поводу «Воспоминаний». Это потому, что они не поняли моего прежнего эссе и даже наверняка говорят о нем, не удосужившись прочитать.
Разве я когда-нибудь утверждала, что женщины — это мужчины? Разве говорила, что я — не женщина? Напротив, моей целью было определить в его своеобразии женский удел, который является и моим. Я получила положенное девушке образование; по окончании учебы мое положение соответствовало положению женщины в обществе, где полы представляют собой две разделенные касты. При разных обстоятельствах я не раз вела себя как женщина, каковой и являлась[91]. По причинам, которые я, в частности, изложила в эссе «Второй пол», женщины больше, чем мужчины, испытывают потребность в сводах над головой; им не дано такого склада характера, который порождает авантюристов в том смысле, какой вкладывал в это слово Фрейд; они не решаются изменить коренным образом мир, о котором идет речь, так же как и взять на себя за него ответственность. Поэтому меня устраивало жить подле человека, которого я считала выше себя; мои стремления, хотя и упорные, оставались робкими, и если ход событий в мире интересовал меня, то все-таки это было не моим делом. Между тем вы видели, что я придавала мало значения реальным условиям своей жизни: ничто, полагала я, не стесняло моей воли. Я не отрицала свою женственность, но и не мирилась с ней: я об этом не думала. У меня были та же свобода и та же ответственность, что у мужчин. От проклятия[92], которое тяготеет над большинством женщин в виде зависимости, я была избавлена. Зарабатывать себе на жизнь — само по себе это не цель, но только так можно достичь надежной внутренней самостоятельности. Если я с волнением вспоминаю свое прибытие в Марсель, то потому, что наверху большой лестницы я почувствовала, какую силу давало мне мое ремесло и даже те препятствия, с которыми оно вынуждало меня сталкиваться. Быть материально самодостаточной — это значит ощущать себя полноценным индивидом; исходя из этого, я могла отказаться от морального паразитизма и его опасных удобств. С другой стороны, ни Сартр и никто из моих друзей никогда не проявлял по отношению ко мне комплекса превосходства. Поэтому мне никогда не казалось, что я обездолена. Сегодня я знаю: чтобы описать себя, я прежде всего должна сказать: «Я — женщина», но моя женственность не служит мне ни помехой, ни оправданием. В любом случае это одна из предпосылок моей истории, а не объяснение.
Есть другие объяснения частностей, которых я опасаюсь. Я пытаюсь представить события, насколько возможно, откровенно, не искажая их двусмысленности и не сковывая ложным синтезом: они открыты для толкования. Тем не менее я отвергаю подходы, которые некий психоанализ, до крайности упрощенный, вознамерится применить по отношению к ним; наверняка скажут, что Сартр заменил мне отца, а Ольга стала подобием ребенка: в глазах таких доктринеров взрослых отношений никогда не бывает; им неведома диалектика, которая от детских лет до зрелости — начиная от истоков, значение коих я не могу недооценивать — преображает эмоциональные отношения: она их сохраняет, но превосходит, и в это превосходство вовлекается объект, к которому возникает новое чувство. Разумеется, моя привязанность к Сартру отталкивается от детства, но и отражает то, чем был он сам. Безусловно, дабы заинтересоваться Ольгой, требовалась моя готовность к этому и чтобы мое желание тратить свои силы на кого-то не оказалось уже удовлетворенным: однако в реальности существовала личность Ольги и своеобразие нашей дружбы. Сделав эти оговорки, я и поныне верю в теорию «трансцендентального эго»: «я» — всего лишь объект, существование которого подчинено действию закона вероятности, а тот, кто говорит «я», различает только контуры своей личности; другой может иметь о ней более четкое и правильное представление. Еще раз, это изложение никоим образом не является объяснением. И если я предприняла его, то в значительной степени потому, что знаю: познать себя нельзя никогда, можно только рассказать о себе.