из автомобиля, придирчиво оглядывают улицу, двор дома, чердаки соседних зданий, прощупывают взглядом каждого прохожего, посматривают на окна квартир. Издали Николаеву не попасть. Он неважный стрелок. Надо приблизиться хотя бы на несколько метров, чтоб выстрелить наверняка.
С каждым утром становилось все холоднее, мерзли ноги от долгого ожидания. Подъезд кировского дома охранялся, но швейцар-охранник находился внутри, и во двор войти было можно. Но когда въезжал черный «форд» и выскакивали охранники, они всех гнали со двора. Дворник, завидев машину, уходил сам, хотя его уже знали в лицо.
Когда автомобиль подруливал к дверям подъезда, один охранник обычно вставал рядом с ними, а второй, оглядывая окрестности, стоял с другой стороны, ближе к дороге. Правда, на какой-то момент, когда выходил Киров, оба энкеведэшника смотрели на него, но шансов приблизиться в эти считанные секунды все равно не было. Шофер все время ставил машину так близко от входа, что Киров в мгновение ока нырял в нее, словно сам чего-то боялся.
Намерзнувшись в бесполезном ожидании и проводив уехавшую машину, Николаев возвращался домой. Его еще трясло от напряжения, от простого проигрывания в уме, как мчится к машине, палит на ходу, как в ответ стреляют охранники, он падает, сраженный пулей. Перед смертью просит допустить к нему жену и детей. Мильда плачет, по щекам сыновей текут слезы. Леонид говорит им: «Простите своего отца!» — и умирает.
На глаза Николаева, представляющего эти душераздирающие сцены, навертывались слезы. А город бурлит, люди в трамваях только и обсуждают его поступок. Одни защищают с пеной у рта, доказывая, что он поступил как настоящий мужчина, другие осуждают. Газеты пестрят сенсационными сообщениями о покушении на жизнь Кирова. Публикуется и портрет Леонида Васильевича. Какая-нибудь загадочная дама вырежет его и наклеит в общую тетрадь, куда переписывает стихи. Может быть, ему удастся сказать несколько слов репортерам. Это было бы хорошо. Он бы сказал: «Ухожу из жизни честным человеком, пытавшимся отстоять свою честь». Нет, лучше так: «Ухожу из жизни достойным человеком, пытавшимся защитить свою честь». Да, так лучше.
Голод, мучивший его, лишь усиливал эти переживания. Он открывал дневник, занося туда новые мысли. Но едва он начинал раздумывать над своим поступком, как мгновенно пропадал всякий мотив личного мщения, он ощущал себя народным спасителем, революционером, борющимся за права обездоленных и угнетенных, Прометеем, похищающим огонь свободы у алчных тиранов.
«В таких действиях важно одно — сила рвения на самопожертвование. Да, еще потребуется немало людей, готовых отдать себя во имя исторической миссии. И я готов пойти на это ради человечества, оставляю мать, жену на добрых людей, — Николаев подумал и дописал: — мать, жену и малолетних детей».
Прошла неделя. Он уходил и возвращался. Но с каждым возвращением он чувствовал, как крепнет в нем это справедливое и единственно возможное решение — убить Кирова. Другого выхода он уже не видел. На его жалобы никто не отвечал, не присылали повестки с просьбой явиться для беседы в райком партии, никому он был не нужен. Даже Мильда не интересовалась, куда он ходит и что делает. Теща смотрела на него с испугом, точно он сумасшедший и сейчас огреет ее поленом. Дети здоровались с ним робко и смотрели, как на зачумленного.
Утром 14 октября он поднялся и написал завещание: «Дорогой жене и братьям по классу. Я умираю по политическим убеждениям, на основе исторической действительности.
…Ни капли тревоги, ни на йогу успокоения…
Пусть памятью для детей останется все то, что осталось в тебе.
Помните и распространяйте — я был честолюбив к живому миру, предан новой идее, заботе о исполнении своего долга.
Поскольку нет свободы агитации, свободы печати, свободного выбора в жизни, я должен умереть.
Помощь из ЦК (Политбюро) не подоспеет, ибо там спят богатырским сном…
Ваш любимый
Николаев».
Но в тот день, 14 октября, он никуда не пошел. Составление завещания отняло у него массу душевных сил, каждую строчку он писал будто собственной кровью, а закончив писать короткое, в полстранички объяснение и поднявшись из-за стола, Николаев чуть не упал: закружилась голова, и он прилег на постель. Когда волнение улеглось, идти было уже поздно, Киров уехал в Смольный, а вечером его встречать бесполезно, он засиживается в Смольном до полуночи. Пришлось перенести выстрел на 15 октября.
Вечером зашли в гости Кулишеры — Ольга, младшая сестра Мильды, с мужем Романом Марковичем. Они принесли бутылку вина и собственную настойку на перепонках грецких орехов, которую выдерживал на спирту сам Кулишер. Он был на год старше Леонида, работал стоматологом и получал приличные деньги, зарабатывая их, конечно, частным образом, не брезгуя практиковать и на дому. Кулишера дважды исключали из партии, один раз даже «за развращенные половые действия»: его застали с клиенткой прямо в зубоврачебном кабинете за необычным половым актом, причем Роман Маркович тут же нахально заявил, что идет опробование двух пломб, которые он только что поставил клиентке. Николаев его презирал, вообще не понимая, как Ольга может жить с таким развратным типом.
Кулишер без стука ворвался в комнату к Николаеву и плюхнулся на кровать. Николаев закрыл тетрадь, в которой вел дневник, спрятал ее в стол. Полное круглое лицо Романа расплылось в ехидной улыбке.
— Стишки пописываем? Я встретил вас, и все дурное в отжившем сердце отжило? Ха-ха! Вы чего, разводиться надумали? — спросил Роман.
— Почему? — не понял Николаев.
— Ольга мне проболталась, а ей, видимо, Мильда. Ты чего, до сих пор не работаешь? Все за справедливость борешься? Так не надо. Я вчера чуть велосипед не купил. Немецкий. «Даймон». Шикарная вещь.
Это была манера Кулишера перескакивать с одного на другое.
— Чем занимаешься? — спросил он.
— Отдыхаю, — с вызовом ответил Николаев.
— Молодец! — хохотнул Роман. — Устроил себе каникулы на восемь месяцев! Ой не могу!..
Он хохотал минуты три.
— Ну почему я такой идиот? Все люди как люди. Тут ко мне такая дива ходит зубы лечить из Мариинского, я просто млею: эмаль — россыпь жемчуга, а коренные! — он простонал от восхищения. — Фасад же сам понимаешь: ни груди, ни бедер, и кожа гусиная, брр! Но зубы! Я готов отдать свою свободу, чтоб каждый день смотреть ей в ротик. Я ей