Примадонна была исполнена решимости поддаться гипнозу, а я – загипнотизировать ее. Мы обе понимали, что другого выхода нет.
– Ирен, – произнесла я нараспев, как церковный хор.
– Да, Нелл.
– Я хочу, чтобы ты следила за часами.
– Да, Нелл.
– Я хочу, чтобы ты думала… вернее, вообще не думала. Представь себе… э-э… мангуста Мессалину.
– Да, Нелл?
– Такое гибкое, гладкое создание, сплошные мускулы и мех. Блестящие глаза и сверкающие зубы, как у испанской танцовщицы.
– Испанской танцовщицы?
– Такая грация, страсть… и четкость. Как метроном. Ты слышала и видела метроном. Это ритм музыки. Влево, вправо, как эти часы. Влево, вправо, как маятник. Влево, вправо, как ходики.
– Как… прошлое.
Глаза Ирен, устремленные на часы, подернулись дымкой. Мне самой не верилось, что у меня получилось. Внезапно, в полушаге от успеха, мне отчаянно захотелось нарушить этот ритм, отказаться от своей власти, пробудить нас обеих.
Но метод сработал, и отступать было некуда. Я ломала голову над тем, что же теперь нужно делать. Ирен внезапно оказалась в моей власти. Она отдалась мне в руки. И я должна дирижировать этим оркестром. Должна понять, какие тайны нужно раскрыть.
Как же тяжко быть и пастырем, и овечкой!
– Ирен.
– Да, Нелл.
Ее «да, Нелл» еще никогда не звучало так сладостно, так приятно. Правда, сейчас мне больше хотелось услышать: «Нет, Нелл», – настолько пугала меня собственная роль.
Однако я взяла себя в руки и улыбнулась. Меня больше не заботили собственные мелкие проблемы: я была готова совершить подвиг ради блага другого.
– Ирен, я хочу, чтобы ты вспомнила.
– Да, Нелл.
– Это может быть болезненно для нас обеих, но после нам станет лучше.
– Да, Нелл.
– И прежде всего, я хочу, чтобы, пробудившись, ты никогда больше не говорила: «Да, Нелл».
– Не буду, Нелл.
– Я должна кое-что спросить. Меня всегда поражало, что ты ни разу не воспользовалась своей красотой, чтобы получить роль или окрутить мужчину. Это из-за того, что ты была свидетелем ужасного конца Петунии и видела, что расплата за грех – смерть?
– То был не грех, а неведение. Я не могу никого осуждать – только скорбеть о тех, кто сам навлек беду на свою голову. Эта девушка была хорошенькой и тщеславной. Она сама себя погубила.
– Я хочу, чтобы ты вспомнила. Что случилось после ужасного конца Петунии? Объявила ли полиция ее смерть самоубийством или заподозрила насильственную смерть?
– Мне не говорили. Нам всем хотелось забыть Уинифред и то, что с ней случилось. Все, кто меня знал, желали, чтобы я забыла о ее судьбе, – словно такой ужасный конец ожидает любую с моей внешностью и талантом. Прежде я считала, что красота является преимуществом. Однако после смерти Петунии я поняла, что симпатичное личико не доводит до добра. Я была совсем как она – разве что у меня не было матери, которая ввела бы меня в круг богатых мужчин. Подобные женщины ищут в нем спасения, а часто находят погибель.
– Опера – возвышенный вид искусства. Оперным певицам нет необходимости себя компрометировать.
– Да! Вот почему все они хотели, чтобы я занялась вокалом. Однако даже оперные дивы могут поддаться соблазну. Но все они в глубине души Валькирии, независимо от того, подходит ли их голос для этой партии. Пение требует дисциплины, и вокалисток не так-то легко совратить. Опера – тяжелый труд.
– Тяжелый труд всегда полезен для женщин, – заметила я. – Как и крепкая память. Я предлагаю… приказываю тебе вспомнить то, что тебя заставили забыть. Ты сама должна выбирать, что тебе помнить и что забывать. И я, Нелл… э-э… так велю. Проснись. Ты проснулась? Ты слышала что-нибудь из того, что я говорила? Ирен? Ох… Как же я измучилась! Скажи хоть что-нибудь!
– Нелл?
– Надеюсь, что это по-прежнему я.
– Как удивительно! – Примадонна по-детски захлопала ресницами. – У меня такое чувство, будто мне проветрили мозги.
– Звучит не очень-то хорошо.
Подруга села прямо и встряхнулась, затем взяла у меня часики.
– Что я тут болтала? – спросила она, глядя на меня с подозрением.
– Всякое. Я думаю, теперь ты сможешь вспомнить все, что захочешь. Понравится тебе это или нет – уже другой вопрос.
Ирен вздрогнула:
– Никогда больше не стану никого гипнотизировать. Ведь теперь я знаю, каково это, когда тебя подвергают внушению. Ты уверена, что развязала все узелки?
– Я старалась изо всех сил. Может быть, ты не забыла моих слов, что в юности ты была окружена защитниками? Даже маэстро хотел лишь помочь тебе.
– Как будто я сломанная заводная игрушка! Не так уж приятно восстанавливать целые годы своей юности, Нелл.
– Но не все так уж плохо. Шок от смерти Петунии помог тебе определить собственный курс. Ты обязана ей своей чистотой.
– Цена слишком высока. Теперь я ясно вижу все это. Такая юная девушка! И не такая уж порочная – она просто хотела угодить матери. Ты знаешь, я завидовала, что у нее такая мать. Она казалась ослепительной феей-крестной и возила дочурку на балы на Пятой авеню. Там прекрасные принцы носили белые галстуки и фраки и владели целыми кварталами на Манхэттене, яхтами, театрами. В их залах можно было блистать, если имелся талант… Но все это было не для меня, да я и не подходила на такую роль со своим контральто.
– И слава богу. Иначе мне сейчас не пришлось бы выступать в роли гипнотизера.
Ирен встала и, потянувшись, как кошка, замерла на месте. Она явно что-то вспомнила. Затем подруга погрузилась в размышления, и на ее лице отразился ужас.
Наконец она оторвалась от какой-то невидимой глазу картины и встретилась со мной взглядом:
– Боже мой! Кажется, теперь до меня дошло. Я знаю, кто совершил все эти убийства, и начинаю понимать, почему он это сделал.
Глава сорок третья
Две смерти
До сих пор Рестелл, великолепная в черном шелке или бархате и передвигавшаяся в своем аристократическом экипаже, сохраняла удивительное спокойствие в суде. Лишь один раз ее выдал легкий намек на беспокойство.
Клиффорд Браудер. Самая безнравственная женщина Нью-Йорка
Почему мне не дают умереть в собственном доме и стремятся отправить в тюрьму? Я никогда не делала никому зла!
Мадам Рестелл, 67 лет, в ночь перед судом (1878)