Он слишком уж земной, вот в чем суть.
— Конечно, я все понимаю, но повторяю, рассказ Штайнера никак не связан со всем этим. Можешь считать, что он мне закатил сцену ревности.
— Кроме шуток, — шипит он, резко отвернувшись в сторону. Это первый жест нетерпимости, вырвавшийся у него за все время нашего разговора, при подобных обстоятельствах какой-нибудь тип, вроде Штайнера, давно бы уже проехался по мне на своей «Майбах». Если подумать, то сцена ревности не так уж невероятна, как он считает.
— Я это сказал так, к примеру, — настаиваю я. — Я понимаю, что ты можешь в этом сомневаться, зачем в действительности Штайнер приходил сюда и для меня осталось тайной, поверь мне. На белом свете хватает тайн, и нам нужно просто смириться с ними.
Улыбка Боэссона искажается сарказмом:
— Итак, тайны: Тайна Непорочного зачатия; Святая Троица; Штайнер, который приходит сюда, чтобы рассказать историю…
Енох! Месяц назад здесь попросил меня рассказать какой-нибудь шишке эту замечательную вещь! Боэссон самая крупная шишка над всеми шишками…
— Кстати, — начинаю я, — может быть, переменим тему, и я тебе скажу одну вещь, касающуюся слияния?
— Валяй.
— Я могу говорить с тобой откровенно, по-дружески?
— Ты и есть мой друг, Пьетро. Друзья моих друзей — мои друзья.
Да уж. Жучара ты, лицемерный жучара.
— Видишь ли, ты правильно заметил, — говорю я. — Все верно: начиная с понедельника, все напряжение будет обрушиваться только на тебя одного, а тебе не на кого будет разрядиться. Ведь Штайнер не согласится безропотно выполнять функции вице-президента, это логично, он попытается выбить из-под тебя кресло. Сама структура концерна после слияния создает для этого предпосылки; эта самая структура, извини, что я тебе это говорю, ошибочна.
О боже, как это сказал Енох? Он не говорил структура, а пользовался другим термином…
— Как это ошибочна?
Модель. Он говорил: «Модель».
— Я имею в виду ее модель. Модель, по которой вы ее разработали.
— Да разве можно модели перебирать, когда речь идет о слиянии такого масштаба, как этот.
— Перебрать все модели нельзя, согласен, но одну из двух выбрать можно. Я имею в виду модель власти. Иерархию власти.
— Но эта самая выигрышная модель, Пьетро.
— Теоретически, да, ее можно было бы считать и самой выигрышной моделью, и в этом я нисколько не сомневаюсь; но когда же речь идет о конкретных фигурах, то есть о тебе и Штайнере, все становится как раз наоборот. Только что ты сам мне это доказал.
Я его огорошил, застал врасплох. Люди всегда теряются, когда начинаешь оперировать их же аргументами.
— Ты верующий, и говорят, ревностный католик, да?
— Я не знаю, что обо мне говорят, но я действительно верующий и хожу в церковь.
— Говорят, что ты каждый день ходишь к заутрене. Говорят, что ты молишься. Что свои отпуска ты проводишь в монастырях, предаваясь размышлениям.
— Да, это правда.
— Тогда ты наверняка поймешь то, что я тебе собираюсь рассказать. Видишь ли, и Штайнер тоже связан со своей религией, об этом и его прозвище говорит; он, конечно, не такой ревностный прихожанин, как ты, как раз наоборот. Он принадлежит к иудейской вере, а ты к Католической церкви. Ведь так?
— Да, правда.
— Тогда попробуй представить себе, что объединяются не ваши группы компаний, а ваши вероисповедания. И в таком случае, несмотря на все усилия, прилагаемые для того, чтобы все было на равных, все равно одна будет главенствующей, а другая подчиненной. Это просто неизбежно. Христос либо существует, либо его нет, ведь так? Что ж, если Иудаизм и Христианство сольются, подобно тому, как наша группа сливается с группой Штайнера, Христу — конец. В выбранной вами модели слияния фигура Иисуса Христа просто не предусмотрена.
Он ошеломлен. Все еще улыбается, но его улыбку как бы затемняет гримаса ужаса.
— Потому что выбор пал на модель иудейской веры, Патрик. — Патрик: я его назвал по имени. — Я в этом не очень-то понимаю, но одно я знаю точно, Бог-монада, всевидящий и всемогущий, практикующий напряжение по вертикали со своим народом — это Бог иудеев. Этот бог жесток, невыносим, у него практически отсутствуют средства для амортизации напряжения, которые предусмотрел католицизм, ведь не случайно же это вероисповедование сравнительно молодое, оно более современно…
О, как у меня все получается по-дубовому: мне далеко до Еноха, до его легкости.
— Еврейский бог одинок, — продолжаю я, — а в понедельник и ты, как и он, останешься один. Но он-то и так прекрасно справляется: на то он и бог. Ты же — простой смертный, а не один смертный не в силах выдержать нажим, предназначенный для бога. А это значит, что все, что ты сказал, правда, и с понедельника твоя жизнь превратится в ад: ежедневно тебя будут терзать сомнения в том, что ты, возможно, поступил недостаточно осторожно, или не оказался достаточно хитрым, или дальновидным, или сообразительным в отношении любого шага, предпринятого Штайнером…
Похоже, все же мои слова заинтриговали Боэссона. Он внимательно меня слушает, он обеспокоен, от улыбки на губах осталась только тень, это лишь воспоминание о его прежней улыбке.
— А сейчас попробуй представить, что было бы, если бы слияние произошло по модели христианства.
Надо же, он действительно пытается себе это представить, ха-ха, но, несмотря на все усилия, он все еще не видит ее. Он похож на мартышку, косоглазую мартышку, уставившуюся пристальным взглядом в одну точку, вот она, загадка эволюции человека…
— Ты только что упомянул о Троице…
Сейчас самое время нарисовать в воздухе треугольник, медленно-медленно, делая упор на его вершинах точно так же, как Енох объяснял мне это, между прочим, мы тогда тоже стояли где-то здесь, неподалеку от скверика. В эту минуту Енох, должно быть, наполняет автоцистерну водой.
— Отец, Сын и Святой Дух — это надо бы произнести очень торжественно и сопроводить сияющим взглядом, как подобает при посвящении в истинно божественное откровение. — У треугольника не одна вершина, и не две, а три. Потому что с фигурой Христа появится на свет и это умопомрачительное изобретение — третье божество, которое есть только у нас, у христиан: нейтральное, абстрактное, без власти, оно существует само по себе, ни на что не влияет, но тем не менее без него не обойтись, оно-то и должно гарантировать отношения между двумя другими. А так как все мы знаем, какая судьба постигла Сына…
Здесь мне нужно сделать паузу, а потом изобразить святое распятие, разведя руки в стороны и свесив голову набок. И неважно, что моей пантомиме бесконечно далеко до выразительности и красоты Еноха. Она все равно производит на Боэссона должное впечатление.
— Ты и Штайнер, вы могли бы вместе на равных бороться за роль отца. Уже от одного этого, разумеется, можно стресс заработать, но эта борьба не настолько измотала бы тебя, как та, в другом варианте, поскольку, заметь, это крайне важно, в стрессовой ситуации были бы вы оба. Штайнеру семьдесят с копейками лет. А тебе сорок…?