пьесы, сценарии, как вам наверняка известно, не принадлежали ему, их источник – куда более значителен. Ведь сам Мастер был всего лишь пешкой в их руках – я говорю о «высших мира сего», и он красноречиво поднял глаза кверху.
Захваченный врасплох словами Люстерника, я попытался было возразить, но он не дал мне опомниться:
– Я вовсе не собираюсь чернить талант мастера – просто хочу расставить точки над «I». Печальнее всего, мой дорогой доктор, что и жизнь Мастера, и ваши бесценные усилия спасти ее пропали втуне только из-за его нежелания признать их превосходство. Если бы не его упрямство, он создал бы еще много гениальных произведений, способных пленить человека и повести их по-своему литературному пути в нужном направлении. Трагедия Мастера заключалась в его своенравности – я бы даже сказал, самонадеянности – и приверженности к неким высоким ценностям. Вступив в конфронтацию, он сам погубил себя. Или вы объясняете это иначе?
Я по-прежнему молчал, не веря своим ушам.
– Да, – продолжал Люстерник, – а жаль. Ведь мастер мог жить и по сей день. Скажите мне, милый доктор, многое ли он сообщил вам в те последние недели? Среди нас есть те – вы понимаете меня, – кто должен это знать.
И тут у меня точно шлея под хвост попала Я загорелся идеей– защитить покойного друга от каких-либо несчастий, созданных больным воображением. Я почувствовал, как лицо мое заливала краска гнева.
– Черт побери, Люстерник, что вы несете? У меня нет времени распутывать ваши шарады. Я не могу – и не намерен! – давать обещания подобного рода ни вам, никому бы то ни было. До тех пор пока я хожу по земле и дышу, я буду делать то, что считаю правильным. Я ничего вам не должен. Единственный, перед кем я в долгу, – это сам Булгаков, которого мне не удалось спасти. Сил и знаний моих оказалось недостаточно; к тому же, уважаемый, нелегко пробиться к пациенту, к другу, в те миры, где обитает лишь он один. А теперь не пора ли вам удалиться? Не пора ли оставить бесплодные попытки намалевать, на потребу публике, парадный портрет человека, в тысячу раз более великого, чем вы способны себе представить?!
В беспамятстве я схватил со стола кипу бумаг, которые еще не успел разобрать, и принялся потрясать ими над головой. Тучи пыли взметнулись в воздух.
Взгляд Люстерника вспыхнул энергией, которую еще миг назад невозможно было в нем предположить. Казалось, что мои слова – или поступки – запустили в действие некую химическую реакцию, изменившую не только облик Люстерника, но и все его существо. Он не сводил цепкого, холодного взгляда с пачки бумаг, которую – кроме одного листа – я по-прежнему держал в руке. Попов отряхнул пыль с идеально выглаженных брюк и медленно, очень медленно нагнулся и поднял с пола упавшую страницу; затем, не сводя с нее глаз, протянул мне. Меня била дрожь. Я испугался собственной выходки.
– Ах, доктор, доктор, – сказал Люстерник. – Некоторые вещи необходимо хранить в тайне, они опасны для простых людей. Слова нужно подбирать соответственно характеру, темпераменту и предрассудкам большинства; доступное одним возмутит других и навсегда отпугнет слабые души и незрелые умы. Я, доктор Захаров, скрываю лишь то, что необходимо скрывать, – для общего блага. Так велят мне долг и совесть.
Он замолк, выжидательно глядя на меня, но я лишь потрясенно слушал. Тогда он продолжил:
– Я многому научился у иллюминатов, доктор Захаров. Я узнал, как влиять на людей и управлять ими. Вейсхаупт, наш великий провидец, восхищался умением тех же иезуитов подчинять единой власти и одной цели рассеянных по всему земному шару людей, хотя наши цели – я имею в виду иллюминатов, к которым, как вы можете догадаться, принадлежал Булгаков, притом что временами он тщательно это скрывал, – наши цели диаметрально противоположны целям иезуитов. Но их методы сослужили нам хорошую службу. Они, как и мы, настаивают на полном отказе от личной воли и личного мнения во имя общего дела. Мы очень тонко вербуем своих сторонников, ибо далеко не всякий в состоянии уяснить смысл этого общего дела. Таким образом, мы, как вы сами понимаете, практикуем изощренный, но совершенно безвредный обман, дабы вести людей к неизвестной и непонятной им цели.
Слова Люстерника отозвались во мне воспоминанием о бесконечных спорах, звучавших восемь-десять лет назад у постели Булгакова. Он говорил так же высокомерно и подчеркнуто терпеливо, точно объясняя что-то важное человеку, заведомо неспособному это понять. Я молчал. Люстерник дважды шаркнул левой пяткой по ковру, снова отряхнул брючину и встал, выпрямившись. Я внезапно почувствовал сильное головокружение и попятился к столу в поисках опоры.
– Простите меня, доктор Захаров, – произнес Люстерник с таким изумительным хладнокровием, что я снова устыдился своего поведения. – По-видимому, я погорячился. Безусловно, вы врач, ученый и в качестве такового должны пользоваться полной свободой творческих исследований, как сейчас, так и в будущем. В этом я всецело на вашей стороне. – Он помолчал и цепким взглядом обвёл комнату. – Но позвольте напомнить вам, что есть люди не таких широких взглядов, как ваш покорный слуга, – люди, которые не погнушаются никакими средствами, чтобы убедить вас не впутываться в дела, которые вас абсолютно – никоим образом – не касаются.
Люстерник сделал было шаг к дверям, но снова обернулся:
– Именно так, доктор Захаров. Именно так. Кстати, как поживает ваша супруга? Надеюсь, она в добром здравии? Прекрасная женщина! Жаль, что Мастеру, слава Богу, не удалось связать себя брачными узами с особой благородного происхождения. Вы ведь помните сестру Елены Сергеевны – Бокшанскую?
Он буравил меня взглядом. Я молчал.
– Ну конечно, вы ничего не знаете, да и откуда вам знать – вы ведь уже пять или семь лет не интересуетесь делами Мастера. А вдова, ведь, еще жива… Как там Мастер называл ее? Ах да: «ночная бабочка». Профессор Захаров, говорят, что люди, погрязшие в пороках, доживают до глубокой старости, а добродетельные, вроде вас, так часто умирают в расцвете лет… Как это верно и как грустно, правда? Мои наилучшие пожелания вашей супруге, Николай Александрович Захаров. Весьма достойная женщина, весьма…
Он повернулся и исчез, как не бывало. Я бросился к окну, чтобы убедиться в принадлежности Люстерника– в отличие от человека в черном – к этому миру, и с удивлением увидел, что он остановился на крыльце и беседует со служанкой. Я не мог расслышать его слов, но видел, как он быстро вложил ей что-то в руку – видимо, в благодарность за то, что служанка