эта не возникла спонтанно, вот прямо у нас на глазах. О текстах, которые обсуждались, уже в середине народ забывал. Как бы то ни было, польза от этого имелась, хотя бы от того, что “гуру” будил мозги. И, кстати, попутно обогащал их какими-нибудь, подчас неожиданными, сведениями из разных областей».
Итак, «Однажды в 1989 году вышло так, что я принялся одновременно за два непонятных дела: преподавать в Литинституте и писать о Ломоносове… Я собирался не столько учить детей писать, сколько отучать их от этого. Дети оказались на редкость понятливыми: им только так и хотелось – быть не первыми, но единственными» (А. Г. Битов).
На тот момент взошла звезда прозаика и художника, ученицы Битова «первого призыва» Валерии Нарбиковой.
Ее тексты стали выходить, их читали, обсуждали и не вполне понимали, как такое может быть издано в стране, по-прежнему свято чтущей Фадеева и Панферова, Катаева и Федина, Бондарева и Залыгина, Распутина и Белова.
Из книги Валерии Нарбиковой «Равновесие света дневных и ночных звезд»:
«Под простыней кто-то спал. Он приоткрыл простынь и не узнал Сану, потому что это была не Сана. Это была тоже красавица, но она спала; разумеется, это была спящая красавица. Она не спала, как у Пушкина, в хрустальном гробу, она спала на нижней полке, но это дела не меняло. Аввакум отогнал стаи туч. Разбудить поцелуем? Не поцеловал, потому что все равно бы не разбудил, потому что был не тем. А того не было уже целую вечность. Подстрижена под мальчика, лежит на штампованном белье. Черти ходят в туалет, на некоторых военная форма. Имя им – легион. Спящая красавица была сделана из сна и красоты в отличие от человека, который был сделан из жизни и смерти: она не говорит глупости, потому что в принципе не говорит, следовательно, и голос ее не может быть неприятным; у нее закрыты глаза, и взгляд ее не может быть неприятным; гримаски ее тоже не могут быть неприятными, потому что лицо ее не шелохнется. Все, что от человека, не может испортить ее».
С тем и собирались семинаристы в Доме А. И. Герцена на втором этаже в аудитории, что располагалась рядом с лестницей, где все курили (Битов тоже курил вместе со студентами).
Скорее всего, в годы первого русского диссидента и невозвращенца Александра Ивановича Герцена, здесь находились клетушки для прислуги, теперь же тут ютились будущие (как выяснилось вскоре) молодые постсоветские писатели.
В курилке говорили про Нарбикову и Анатолия Гаврилова, Свету Василенко и Вячеслава Пьецуха, Дмитрия Александровича Пригова и Сашу Соколова, конечно, чья «Школа для дураков», была издана «Огоньком» в 1990 году.
Битов, разумеется, всё это слушал.
О нем почти не говорили, то ли потому что не читали, то ли потому что стеснялись в присутствии…
Наконец докуривали, и семинар начинался.
Сомастером Битова был московский писатель, востоковед, кандидат филологических наук Леонид Евгеньевич Бежин.
Почему он был придан автору «Пушкинского дома», вскоре стало ясно.
Ученица (семинаристка?) Битова, прозаик и поэт Софья Купряшина вспоминала:
Тут и Битов прискакал
В голубом своем пальто.
Где он бегал, где он спал –
Этого не знал никто.
Сразу горе воцарилось,
Задрожали все вокруг,
С ним пришел его квадратный
И красивый страшный друг.
Все дрожали, и потели,
И писали, как могли,
Доставали из портфелей
Полуштофы и рубли,
Выпивали, угнетались,
А догнаться не могли.
Мысль сверлила силой двери,
И трепала образа,
А вокруг мели метели
И слезилися глаза…
Битов мрачно нависал над затихшей аудиторией и глухо вопрошал, кто готов сегодня читать свои тексты. Добровольцы находились с превеликим трудом. Миф о том, что писательство есть результат вдохновения, которого можно дожидаться месяцами, но никак не плод повседневной и кропотливой работы, был (и, вероятно, есть) чрезвычайно живуч в стенах Литературного института имени А. М. Горького.
Меж тем чтение начиналось и длилось какое-то время.
Битов при этом молчал и смотрел в окно.
Семинаристы попадались разные – одни читали собственные опусы с выражением, даже актерствовали при этом, другие, напротив, монотонно бубнили свой небесспорный текст, не отрывая взгляда от листа бумаги, на котором он был напечатан, а порой и написан от руки, третьи же сбивчиво, запинаясь, выдавливали из себя то, что еще вчера находили гениальным, а теперь сгорали от стыда, чувствуя свою бездарность и убожество.
Затем наступала тишина, и приговоренный возвращался на свое место.
Первым брал слово Бежин, потому что если бы он его не брал, то пауза всякий раз обещала стать роковой и последней.
Он произносил общие и в целом ободряющие слова, пытался, при наличии такой возможности, анализировать услышанное, приглашал семинаристов к разговору, который, откровенно говоря, клеился с трудом.
Битов продолжал молчать, и, не отрываясь, смотрел в окно на Большую Бронную, где по соседству с Литинститутом еще совсем недавно проживали Константин Устинович Черненко и Михаил Андреевич Суслов.
Дискуссия все же кое-как завязывалась – звучали слова одобрения, звучала, разумеется, и критика.
И вдруг Битов оживал, словно выходил из метафизического забытья.
Никто, однако не знал, слушал ли он только что прочитанный текст, слышал ли он его. Казалось, что он вступает в собеседование с самим собой, с теми образами, которые ему были навеяны опусами семинаристов.
«Я задавал им задание: анализ неизвестного текста – то есть читал им вслух и спрашивал: что это? Например, это был любимый рассказ Чехова “Студент”. Никто не угадывал. Наконец, когда идентификация происходила, следовали некорректные, но коварные вопросы: что бы Чехов вычеркнул, если бы перечитал свой рассказ сегодня? Как мог возникнуть замысел подобного рассказа? Почему рассказ так называется? Естественно, правильные ответы знал только профессор, то есть я. Мне было не стыдно.
На меня лбом смотрел (один студент. – М. Г.) – у него был такой характерный, вперед смотрящий лоб (как у Андрея Платонова, неприкаянным призраком до сих пор бродящего по коридорам Литинстиута).
“Вы это что…?”
“Бутылку”
“Что бутылку?”
“Он бы вычеркнул, что-то живое жалобно гудело, точно дуло в пустую бутылку”.
“Почему?”
“Потому что – находка. Нельзя вставлять находки в текст”.
И это был правильный ответ. И я сам понял, почему так называется рассказ и что мне писать про Ломоносова. Что Ломоносов – это гениальный студен и что университет – это не профессор, а студент, и что Россия слаба не профессурой, а студенчеством.
Как в анекдоте, пока объяснял, сам понял.
Лоб студента гипнотизировал меня: он не понимал, а постигал,