я, когда ты уже проводил гостей и лег спать. Всю ночь лежал, думал. Лишнего выпил вчера. Я ведь совсем не пью. Потому, наверное, наговорил что попало, накуролесил. Что сказал вечером — забудь. Возвращаюсь в город. Жизнь, как вижу, везде одинакова. Так что стоит ли начинать заново? Прощай. Тороплюсь — работа ждет».
Ничего не понимая, Александр Семенович перечитал записку несколько раз, даже посмотрел на обратную сторону, ища недосказанное Игорем Петровичем.
— Вот так го-ость! — проговорил наконец он. — Ни спасибо тебе, ни чего другого. Даже подписаться забыл. Объяснил бы хоть, чего ему не понравилось.
Открыв двери, Александр Семенович зло крикнул в сени:
— Марина! Марина, говорю!
— Что? — подала голос жена со стороны сада.
Он вышел босиком во двор, громко спросил:
— Игорь-то Петрович уехал, что ли?
— Ой, давно уехал. Еще солнце не поднялось.
— А кровать-то кто заправил? Ты?
— Сам… Сам заправил…
СВОИ ЛЮДИ…
Перевод А. Спиридонова
Однажды Миколай Смирнов взбесился. И не водка тому причиной — в трезвости совершенной потерял разум. Буквально ни с того ни с сего взбеленился, жутко матюкался, гонялся за женой, размахивая кулаками, и принялся, наконец, крушить-ломать все, что под руку попадет. А ведь был он мужик спокойный, добродушный даже, в работе безотказный: куда пошлют — туда и идет, что скажут — то и делает. Словом, из тех, кто больше молчит, но дело знает, на ком вся работа держится.
По дверцы утопая в грязи на своем колеснике, подкатил он, наконец, к дому. Пешком, без трактора, об этом и не думай: увязнешь по уши, пока доберешься с центральной усадьбы. Грязюка, липкая, тягучая, как слабо замешенное тесто, так и затягивает, так и засасывает ноги, лишая последних сил, летит ошметками по сторонам, непонятно как попадает за шиворот. А выйдешь на обочину — и того хуже. Глина глиной.
Картошку копать нельзя — беспрестанно льет дождь. И мотор почему-то не тянет: ревет, а ни с места. Оставил картофелекопалку на обочине, а сам домой подался. Чего зря землю ковырять? Ведь не различишь, где грязь, а где картофелина, облепленная грязью. А потом, когда дождь вымоет ее, увидишь: все поле вширь уложено картошкой, чистенькой такой, беленькой, ядреной. Лежат себе, словно ангелочки умытые, словно белые ракушки на речном песке… Будто и не убирали вовсе.
Миколай поставил «Беларусь» на улице, перед домом. Лишь ворота открыл, как услышал голос соседа:
— Миколай, ты заходил в контору?
— Зачем?
— Разве тебе никто не говорил?
— Ну? Давай быстрей! Чего резину тянешь? Видишь ведь — в грязи весь, места чистого не видать…
— Тебя директор зачем-то вызывал.
Чертыхнувшись, Миколай снова полез в кабину, развернул трактор и погнал в Яндылет. Дорога не близкая — девять километров. Потом столько же обратно…
— A-а, черт! Гоняют взад-вперед!
Знал, отлично знал он, всем нутром чувствовал, зачем вызывает директор совхоза. И раззадоривал себя, травил душу, как нарочно травят цепную собаку за забором:
— Пусть… Пусть только попробует не дать! Я такое сделаю, такое…
И тут же успокаивал себя, допускал к сердцу другую мысль — хорошую, добрую: «А вдруг дадут? Сегодня же, а? Зря ведь не вызовут…»
В овраге застрял. Думал — не выбраться уж. Но, успокоившись немного, принялся рывками раскачивать трактор — вылез все же. Опять погнал.
— Черт побери эту дорогу! Сам керемет, сам дьявол кости переломает!
Он бросает руль вправо, влево… Хорошо, что дорогу назубок знает, все колдобины своими же боками изучил-ощупал: здесь мелкая ямка, здесь выбоина поглубже, тут лишь одно колесо тонет, а тут и весь трактор утопишь!..
— Ч-черт, хорошую дорогу проложить не могут! Из-за этого совершенно новый трактор через неделю выходит из строя.
Гладя на него издали и не скажешь, что сидит он на тракторном сиденье. Скорее, объезживает дикого скакуна: несет его черт-те знает куда, только ли не на гот свет. Трактор на каждой выбоине ошалело прыгает вверх — и он прыгает, ударяясь башкой о верх кабины; трактор юлит, рыскает из стороны в сторону — и он прижимается к рулю, как к загривку бешеной кобылки. Можно подумать, что сидит за рулем пьяный, которому и море по колено, и жизнь в копейку.
— A-а, все молчим, терпим! Когда конец-то будет? Когда прямо скажем, в глаза, не покривив душой? Когда совесть, как шапку, под зад подкладывать перестанем? Э-эх, как зайцы! Пока совсем не прижмут — все молчим! — Миколай усмехнулся, вспомнив, как прошлой зимой вскочил к нему на тракторную тележку косей, спасаясь от лисы. — Бот и я как тот заяц, — заключил с горечью. — Только бежать некуда.
Перетряхивая на колдобинах обиды, он думает и о тракторе, который стал для него и домом, и женой, и семьей, и государством. Видно, опять на ремонт придется ставить, хотя картошку еще не выкопали и не известно, выкопают ли до снега. А ведь помнит он, как раньше копали, когда ни техники такой, ни шефов и в помине не было. Все руками, лопатами. Лопаты, вилы ломались, а руки нет. Терпели как-то. Иль были железнее железных лопат? Хотя нет, ломались, конечно. И хребты трещали. Не то что сейчас… При такой-то технике да картошку под снег пускать? И не стыдно ведь никому…
Трактор взбрыкивает в последний раз и сворачивает на асфальт. Миколай тоже успокаивается. Впереди, в километре-двух, поселок, весь залитый ярким светом, хотя еще и не темно. Трех- и пятиэтажные дома отчетливо вырисовываются на фоне бледно-розового неба, словно наклеенные на нем, высветленные бесконечными дождями. Там и Дом культуры, медпункт, школа, столовая. Недавно открыли комплексный приемный пункт.
— Живут же люди… Чего ни захочешь — все под рукой, — сам себе говорит Миколай. — А у нас в Пуяле? Отхватишь палец — и бежать некуда. Случись пожар — никто не спасет. Ей-богу! Какая машина пробьется по нашим дорогам? Разве лошадь с пожарной бочкой. А где она, лошадь-то?.. И почему так в жизни получается: что сделали хорошего отцы-деды — все мы уничтожаем, ломаем, съедаем, забываем? Зачем? А кому мешает наша деревня? Пусть стоит, живет…
Он, конечно, не знает ответов на подобные свои вопросы. Может, ему и знать не положено: знай собирай картошку! А сердце точит…
— Радио ведь нет, керемет! Даже радио!