Штурмовики, пропуская друг друга, обменялись ненавистными взглядами и схватились за лестницу в пустое небо. Колоколец продолжал жужжать, наводняя уши каким-то похоронным мотивом.
– А ты?! – вдруг высунулась впавшая в игривое и чуть бешеное веселье Лизель, указывая пальцем на рикшу Гуталина. – А ты, громадный сердцеед и потный гардемарин, ну-ка. Эти земноводные лезут, а ты? Что, хуже их?
– Я? – залепетал Гуталин, уставясь в небо. – У меня плавки сползают. Я с детства от высоты писаюсь.
Лизель громко расхохоталась.
– Ты, Бэтмен, должен по стенам для меня прыгать. Плавки у него… У меня все сползает, а я от этого только молодею. Ты мужик или нет? Вперед, заре навстречу! Кто первый, – крикнула, – тому домик в Коломне, – и вдруг залихватски свистнула в два пальца, вспоминая нежное отрочество. – Пошли, голуби!
– Вот это перформэнс! – восхитился Скирый. – А где телевизионщики? – Те были уже возле колоколенки и жужжали техникой.
Гуталин деревянно, с лицом как вытершая все школьные доски тряпка, подошел к подножию, оттолкнул застывших голубя Моргатого и стервятника Акын-ху, зашептал: «Я мужчина, я чистая мужчина…», и полез, неуклюже шатаясь и раскачиваясь. Оба у лестницы оглянулись на прыгающую Лизель, кровавыми глазами проводили топочущего уж вверху удачливого соперника и бросились на штурм. Добровольцы подскочили и еле удержали грозящую рухнуть конструкцию.
Голос колокола донесся звончее. А потом маленький снизу Епитимий крикнул сверху изо всех легких и на всю округу:
– Сказано: «И войдешь в ковчег ты и сыновья твои, и жена твоя и жены сынов твоих с тобой и будешь возделывать землю… и будешь изгнанником и скитальцем на земле… и вот: пойди к народу своему и освяти его…»
Это были последние его слова.
Что там сделалось наверху, точно никто не увидел, да и неточно тоже. Какие-то тени побродили в небесах, кто-то вскрикнул, и колокол смолк. Потом тело звонаря с растопыренными черными крыльями пролетело на встречу с мягкой землей и впечаталось в нее темным эмалевым складнем. А через минуту слетели и спланировали ненадежным дельтапланом загаженные словами простыни и скатился вниз, ударяясь о торчащие балочки и прыгая на сохранившихся кирпичных выступах, светлый ком или тюк и брякнулся за колокольней с той стороны, где кладбище. Из тюка, ряженного в римскую, сияющую мишурой тогу, в дрожащей агонии высунулась одна косая нога и одна кривая рука, а из расплющенного рта настоящего мужчины вылилась черная кровь.
Бабы завопили, мужики бросили на тела первое, что попало, попону с лошади на загорелого Гуталина и самодельный скомканный плакат на соединенного с землей Епитимия. Литератор Н. в ужасе стоял перед лозунгом и автоматическими губами шептал и читал, читал и шептал обозначенные там слова: ОПАСНО. Но умные-то люди давно, еще только начинался штурм и помятые и испуганные Моргатый и Акынка и не думали бочком, держась от страха друг за друга, сползать по кинутой всеми конструкции, умные люди бросили всю эту суету на поклон судьбе и отправились на торжественную церемонию, ибо простучало на всех часах двенадцать.
И никто не обратил внимания на еще дрожащих от страха высот Моргатого и Акынку, которые пробрались, крадучись, на зады, где лежала на плоском, как банка, Гуталине попона, приподняли ее, и мистик и растлитель школьниц харкнул комком желтой слюны на бывшего соперника и ушел, а мачо, оглянувшись, расстегнулся и попытался дрожащими руками туда же на могучего рикшу справить малую нужду. Заслуженный инвалид-культурист дамских скачек лежал в виде, как будто его взяли за зад и вывернули наизнанку, неряшливыми кривыми швами наружу. Ужас на секунду обуял Моргатого, и лишь одна или две капли сумели выпасть из дрожащего в страхе гоминида. И он побежал, семеня, припадая на одну ногу и застегиваясь, прочь, за уходящей толпой.
Отчаянно быстрая для здешних дорог машина дала кругаля на оформленной под рынок площадочке с брошенной и начинающей киснуть сметаной и еще свежими яйцами, и из машины выскочили еще двое посетителей торжеств.
– Где? – крикнул Сидоров, вращая головой и щурясь, будто он никогда в этих местах не был.
– Там, – ткнула рукой Екатерина Петровна, и они стремительно зашагали в сторону шевелящегося праздничного стойбища.
А литератор, оглядываясь, вороша волосы и шевеля вдруг онемевшей шеей, поплелся по принимавшей достойный вид дороге, по которой уже можно было, если не озираться и не тереть спину, пройти. Ежесекундно не ковыркаясь на колдобинах.
Но газетчик, почти бежавший мимо церкви и даже оборачивающийся на мчащуюся за ним особу, вдруг остановился, будто стукнулся головой о невидимую стеклянную стену волшебного ящика для особых фокусов. Запыхавшаяся и глубоко дышащая практикантка посмотрела из-за его спины внутрь фиктивного пространства: переминались и божились несколько старух, огромная мятая измызганная понятными словами простыня покрывала покатый холмик, сидел рядом с холмиком молоденький дурачок Венька как-то боком, глядел на церкву, и плечи его дрожали крупной перекатывающейся судорогой, а руку одну свою он положил на холмик и слегка поглаживал его.
Сидоров приподнял край и тут же опустил и поглядел на церкву и чахлую пристроечку возле нее. А потом сбоку глянул на спутницу. Катя встретила его взгляд и тихо, будто садящаяся на воду на излете крупная птица, опустилась рядок с Веней. Через минуту она подняла руку и несколько раз нежно, осторожно и ласково погладила Веню по голове. Мальчик поднял на женщину глаза и покачал головой в разные стороны, как делает ромашка на переменчатом ветру.
– Хочешь, посиди где-нибудь здесь? Я пойду, – спросил журналист. Женщина совершила тот же, что и Веня, фокус головой и тяжело поднялась.
– Идем, – тихо сказала она, и гораздо медленнее, чем раньше, они потащились вдоль колеи вниз, к бывшему дому Дуниного Парфена.
Надо сказать, что праздник «Сошествия в рай», братания и ненависти «своих и нет», сабантуй чиновников, служащих и сторонников культов, а также телевизионных дел мастеров приобрел к этим двенадцати часам несколько новые окрасы. После колокольного бума грехопадений еще вспыхивали временами сумбурные речи со взаимными проклятиями и предъявлением тяжких грехов, еще взрывались в усилителях песенки караоке, или кривлялся пару куплетов девичий гадюшник, а то вдруг заводил под управлением старика в медной каске старинную песню хор юных пожарников, но тяжелая и ясная надпись на простыне слухом и шепотом переметнулась на веселящихся и записавшихся на особый маршрут. Кто-то вдруг отступился, опасаясь пиратского черепа, – был суеверен, а другой кто-то просто переменился в настроении: вместо тихого скандального перформанса с приятным шутейным побиванием противных морд вдруг вылезла сиреневой страшной рожей совсем другая история. Впрочем, и это мнение кажется тут условным, частным, как показалось неустойчивому и впечатлительному литератору H., а по-прежнему многие орали, взрывалась музыка, и в каком-то углу Иванов-Петров дергал и рвал пиджак «Гришке – три процента», а тот отвечал полной взаимностью, и рядом стоял, держа лошака под уздцы, безразлично наблюдающий потасовку Акын-ху.