Таисия Никитична зачерпнула из ведра большую кружку колодезной воды и с жадностью выпила. Потом на цыпочках подошла к двери в Толину комнату.
Там горел тусклый свет. Приоткрыв небольшую щелочку, она увидела Нонну — девушка лежала на голом полу возле Толиной кровати.
Толя был накрыт по пояс простыней. Его грудь блестела капельками пота. В комнате резко пахло сосновой смолой и какими-то травами.
Услышав, как скрипнула дверь, Нонна подняла голову и прошептала:
— Он пришел в себя и сказал, что очень болит голова. Я сделала ему укол. Фельдшер растер мазью. Бабушка, он говорит, Толю остричь нужно наголо, а мне жалко: такие красивые волосы…
Нонна сморщила лицо, точно собираясь расплакаться.
— Новые отрастут еще краше, — сказала Таисия Никитична. — Пошла бы вздремнуть, а я с ним посижу — я выспалась.
— Нет, никуда я отсюда не уйду. Я сон видела — ясно-ясно. Там мне голос сказал: смерть тебя боится, и пока ты с ним, она в комнату ни за что не зайдет… Я даже оправляться здесь буду — вон я себе для нужды ведро помойное взяла. Ну а покушать мне мама принесет или вы. А вообще мне похудеть надо. — Нонна вдруг залилась пунцовой краской. — Оттого он и не любил меня, что я толстая была. Я теперь это точно поняла.
— Глупенькая ты девочка, — сказала Таисия Никитична и, чтоб не расплакаться, поспешила во двор, где выкурила наедине со звездами две сигареты. Она очень боялась, что Толя умрет, — у нее, кроме Толи, на всем свете не было ни души.
Потянулись однообразные дни, полные тревог и надежд. Племянник фельдшера остриг Толю наголо, громко лязгая машинкой. Нонна аккуратно собрала волосы в бумажный пакет и попросила Таисию Никитичну сжечь на костре, стоя спиной к западу и повторяя, пока горит огонь: «Тьфу три раза, гори в огне зараза». Костерок почему-то все время гас, и Таисия Никитична извела на него целый коробок спичек и повторила это странное заклинание раз восемьдесят. Нонна поднимала Толю, подкладывала ему под спину и голову подушки и протирала все тело темно-зеленой полынной настойкой, которой смачивала полотенце. Три раза в день она втирала ему в голову густую, терпко пахнущую сосновой смолой мазь, при этом что-то сосредоточенно шепча. Спала она возле его кровати, застелив жиденький матрац простыней в синий горошек. Тут же, возле Толиной постели, она и мылась, и расчесывалась, не спуская с него глаз. Таисия Никитична готова была отдать голову на отсечение, что Нонна при этом все время произносила какие-то заклинания, беззвучно шевеля губами. Толя таял на глазах. Чаще он был без сознания, когда же приходил в себя, жаловался на головную боль и просил пить.
Однажды Таисия Никитична заглянула в его комнату. Он открыл глаза и сказал, едва ворочая спекшимся от высокой температуры языком:
— Бабушка, ты знаешь, я, наверное, больше никогда не увижу Машу. Но она будет приходить ко мне во сне, и ради одного этого стоит жить, правда?
Вечером он попросил покушать и с жадностью съел большой ярко-алый помидор, сорванный прямо с грядки, и ломоть арбуза. Таисия Никитична обратила внимание на пальцы внука — они теперь словно состояли из трех плохо подогнанных частей, крайняя из которых заканчивалась длинным загнутым вовнутрь ногтем.
— Я сейчас постригу тебе ногти, — сказала она, с трудом сдерживая рыдания. — Ты похож на Иисуса Христа, которого только что сняли с креста.
— С Богом покончено, бабушка, — почти выкрикнул Толя. — Я отказываюсь служить ему. Он требует от человека непосильных жертв.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
«Господи, дай мне силы спеть этот спектакль! Я, кажется, забыла слова. Платье меня душит… И локон щекочет лоб. Зачем, зачем они зажгли на сцене столько свечей?..»
Маша стояла, оперевшись рукой о кулису, и старалась сосредоточиться. Она — Виолетта Валери, знаменитая парижская куртизанка, умная, очаровательная, беспечная. В нее влюблен чуть ли не весь великосветский Париж. Но в музыке увертюры уже чувствуется трагедия. «Скрипки играют на четверть тона ниже, — невольно отмстила она. — Штольц разнервничается и наверняка задаст такой темп…»
— Все будет в порядке, — сказал подошедший сзади Тулио — Альфред Жермон, человек, ради любви к которому она, Виолетта, в итоге пожертвует всем, даже собственной жизнью. «Но как можно полюбить этого самодовольного толстяка? — промелькнуло в голове. — Сейчас он подойдет к самой рампе и начнет ублажать публику своим не таким уж и чистым «си», которое будет брать везде, где только возможно и даже невозможно. Нет-нет, Тулио тут ни при чем — твой Альфред живет в музыке. Верди все сказал о нем в звуках. Это прекрасный пылко влюбленный юноша. Это… Франческо в пору нашего медового месяца. Я буду очень его любить…»
Она не успела додумать до конца фразу, как очутилась на сцене среди слепящего блеска прожекторов и высоких ваз с живыми розами. «Libiam ne’lieti calici»[15], — пел Альфред с хором и смотрел на нее полными восторга и страсти глазами. И она поняла, что в ее сердце тоже внезапно вспыхнула любовь к этому юноше, ее охватили трепет, волнение. Она пела, почти не слыша собственного голоса, но знала, что он звучит легко, свободно… Оставшись наконец в одиночестве, она села прямо на ковер возле камина и, глядя на огонь, пыталась разобраться в своих чувствах.
В антракте подошел маэстро Штольц.
— Почему ты не смотришь на меня? Мы же договаривались на репетиции, что в финале ты будешь стоять возле рампы и…
— Виолетта не могла это сделать, — перебила его Маша. — Она столько пережила за тот вечер. Ей нужно было остаться совсем одной.
— Будешь делать то, что хочешь, когда станешь prima donna assoluta[16]. Тогда публика тебе все простит. А сейчас изволь делать так, как на репетиции.
— Но я не могу жить чужими чувствами. Мистер Штольц, в конце концов это моя премьера, а не ваша!
— Дурочка, я же хочу тебе добра. — Старик обнял ее и похлопал по спине. — Ты пела замечательно. Как музыкант, я получил большое наслаждение, но твой импресарио…
— Оставьте его мне, — решительно заявила Маша. — С синьором Рандаццо я разберусь сама.
Арию из третьего действия пришлось повторить на «бис» — публика неистово топала ногами и швыряла на сцену цветы. Ньюорлеанцы оказались очень темпераментными зрителями, к тому же в зале было полно итальянцев. Маша чувствовала необычайный душевный подъем, хотя валилась от слабости с ног. «Ма-ри-я! Ма-ри-я!» — скандировала галерка. Импресарио, который после второго действия налетел на нее чуть ли не с кулаками и обозвал pazza[17], теперь весь расплылся в улыбке и твердил. «Браво, брависсимо». Она вдруг обратила внимание на высокого молодого человека — он стоял, оперевшись спиной о стену и сложив на груди руки, и смотрел на нее с нескрываемым интересом. «Знакомое лицо, — мелькнуло в голове. — Где-то я его видела. Где?..» Она не успела вспомнить — со всех сторон окружили родственники, знакомые. Дядя Массимо распевал во всю мощь своих легких «Libiam ne’lieti calici», при этом умудряясь целовать всех подряд женщин.