Икт покуда помалкивал, но, понятно, рано или поздно должен был засвистеть. Пока что свистел преимущественно Пэрч. Свистел Пэрч с пастью, полной стружки, потому свистел невнятно, но слушали его с сочувствием как раз из-за этого: значит, враки, что у Пэрча протез от Дунстана, значит, как у всех — дорогая штамповка от Мёбиев и от матери их, склочной старухи, которую некогда лодочник Астерий на Селезни, что между человечьих Нежностей, веслом по затылку до крови скомпрометировал — жаль, что вовсе не зашиб: крутится старая перечница и знай подгрызает сыновей лютым подгрызом, что мало, ма-ло, ма-ла-ва-то берут они за свои знаменитые протезы, без которых почти все бобры давно бы сидели на опилочной диете, а такая диета вон какая бобрам вредная — даже люди в телевизоре признают, что неполезная.
Старый Харк О'Брайен сморщил морду. Двух его дочерей похоронил покойник. И нельзя о покойнике сейчас плохое свистеть… но что ж о нем свистнешь хорошего, сколько теперь дочек ни хвали: покойницы, — ну, впрочем и сам Кармоди тоже покойник. Никакую жену больше со света не сживет. Устроил покойник, что называется, два подарка для господина Харка, — но об этом сегодня нельзя, потому что главного подарка господин Харк все же дождался: пережил он этого синезубого волокиту. И никакой пудости не подкладывал ему, просто не захотел Рифей-батюшка на себе такую сволочь носить. А ведь был соблазн послать ему сладких кедровых орешков, младшая дочка — самая младшая из тех двадцати двух, что замуж за Кармоди из озера не поплыли — мастерица такие орешки готовить, жаль, что скрывать приходится эдакий великий талант. Ужо-то она хорошего мужа себе выберет. Вся в покойную мать, та тоже мастерица была — как знать, сидел бы нынче Харк на фин-ахане по Кармоди или не сидел бы, грыз бы сладкую стружку или не грыз бы, если б вовремя не догадался старухе, Великобобрче прости, в ее ночную закуску-заначку малость стрихнину для защиты от рифейских мышей насыпать, — подводных, конечно, мышей, таких не бывает пока что, конечно, но вдруг да будут — все-таки здесь хоть и Мёбии, а Киммерия как-никак. Впрочем, это он ей преимущественно за то стрихнин подсунул, что она ему рога с нынешним покойником наставляла.
Однако же все они, вышеприпомненные, давно покойники, мир праху их, да и сам Харк — уже очень не юноша. Дай ему теперь арбалет — так промажет с десяти плывков. А когда-то, было время, бил в глаз эфу, змею гремучую, с полуверсты — и господину Тараху в Триед к столу относил. Очень господин Тарах бывали довольны, прямо у пристани иногда змею съедали, потому как эфа в Киммерии и очень гремучая, и очень ядовитая, а господин Тарах ядовитость всегда весьма высоко ценил. За такую змею бывали озерной страже О'Брайенов объявляемы с пристани благодарности, и даже переходящий вымпел «Медный Змий», случалось, им на декаду-другую в любование переходил.
Харк давно был на пенсии, с озера выехал, жил у старшей дочери на всем готовом в хорошем районе правого Мёбия и родное Мурло даже забывать стал. Хотя не очень-то забудешь отвесную скалу над озером, хатку с запечатанной в нее Европой — под скалой, и самого господина графа Палинского, падучей звездой летящего с горы в середину озера. О'Брайенов тут, на Мёбиях, раз-два и обчелся, род их небогатый, но уважения добившийся, ибо все-таки они единственные бобры-воины, кто из других родов, тот и винт в арбалете крутить не сумеет. Ну, Кармоди — помимо прочего — гордятся тем, что они лучшие Рифейские лоцманы. Мак-Грегорам гордиться ничем не нужно: всех бобров, сколько ни есть в Рифее от Горячих Верхов до Рачьего Холуя — две трети Мак-Грегоры. По последней переписи, что проводилась велением архонта Александры Грек. Большую волю баба-человечица забрала над Киммерией. У бобров такое сплошь да рядом — ту же вдову Мёбия, старуху Кармоди, веслом недопобитую вспомнить можно — а у людей, кажется, бабья власть немалая редкость. Да и черт водяной этих людей поймет. Живут, молясины делают на продажу, а нет чтобы самим порадеть о главном: Боббер Боббера погрыз, либо же Боббер Боббера. Сам Харк считал, что правилен первый ответ, но почти никто с ним не соглашался; кто считал, что наоборот, а большинство полагало, что ответа нет вовсе, потому как только найдется ответ воистину правильный — тогда-то все самое главное и начнется, а все, что до сих пор было — то так, прозябание рачье. Человечьей работы молясины бобры для себя не брали: Боббер-то, да и Боббер тоже — бобры как-никак были, дети Первобоббера, образом и подобием сотворенного по Великобобру точь в точь, из донного ила да из Великобобрьей мечты. Говорили Харку: стареет он, раз с утра до ночи только и думает про то — Боббер Боббера, либо же Боббер Боббера. А что плохого? Вовсе о главном нынче перестала думать молодежь. Молодежь, она простая: осинку обглодал, плотинку заложил, да айда за юной бобрихой потолще. Нет в нынешней молодежи духовности.
«Боббер Боббера бесил — Боббер Боббера кусил!» — тихонько пробормотал Харк общепринятую фразу. Хотя на бобриный тонкий слух его бормотальный свист всем участникам фин-ахана был, конечно, слышен, но никто старика не одернул; все-таки дважды тесть покойного, да и кто ж не понимает, что старик о пользе дела радеет. Да и просто радеет, как любой киммерийский бобер с колыбели. Но Укс Кармоди как ближайший родственник покойника, решил вернуть беседе благопристойное направление.
«А что, господин Харк, мальчик тот, которого к графу Палинскому на Камень отвели, еще в озеро не прыгает? Если, конечно, это не тайна клана…»
Какая там тайна клана, хам краснозубый! Словно не знает, что Харк уже четверть декады лет как на пенсии. Словно не передают ему каждый свист, что дочери из озерца засылают по доброте душевной. Ну, пусть получит…
«Нет, благородный Укс, еще не прыгает. Говорят, его к Палинскому наверх увели не от убивцев-людей, а для постижения наук, искусств и спокойствия. Говорят, его там засахаренными каштанами и вялеными бананами кормят, чтобы он нашу, бобриную мудрость превзошел. И учат его там стрелять из арбалета: по-нашему, по о'брайеновски. Каждые утро всходит он на вершину главной башни, арбалет берет, стрелу в восходящее солнце пускает — на восток, значит, нам поэтому и не видно, скала заслоняет. А из-под солнца выныривает Боббер окаянный, стрелу перехватывает, и к себе в камыши прячется, до вечера под хвостом тою стрелою чешет. Потому как на роду ему, Бобберу окаянному, проклятие лежит: железной стрелой в подхвостье ковыряться. А Палинский новую стрелу велит камердинеру точить — чтобы завтра наутро мальчик опять стрелять мог. И вот как наточит стрелу такую быструю, что Боббер ее поймать не сможет, так, значит, угодит стрела в солнце, потаенный пупырь на нем лопнет и вся тайна наружу выйдет. Но вы, благородный Укс, в том правы, что прыгать он, мальчик то есть, конечно, будет когда-нибудь. Еще покойный мне говорил, — Харк вспомнил об обычае поминать покойного, — что человек, он когда в полную зрелость войдет, начинает непременно со скалы скакать, бегать вверх и кричать петухом. Если не прыгает и не кричит — он, значит, еще незрелый. Вот как наши все людишки в Киммерионе. Кого ни возьми — все наглые, все незрелые».
Молодой племянник Харка, Уэк О'Брайен тоже решил вставить свое слово, он тоже знал озерные сплетни:
«А говорят, мальчик особенный этот — как и сам граф. Говорят, на лошадь сядет — и с горы на гору скачет. Потому как будущий царь. И очки ему граф прописал особенные: Палинский их на ночь ему проволокой прикрутит, на замочек замкнет, а ключ к себе в тайное место кладет. Мальчик ночью спит, очки он снять никак не может, и во сне все, что ни творится на свете, сразу как есть видит. И про все заговоры и ковы, на него наковываемые, таким значит, образом, знает заранее. То есть его убить нельзя вообще никогда и никому».