год принес именно в этом отношении полную перемену… Бывали дни, когда меня обыскивали по 10 раз в один день. Обыскивали, когда я шла на оправку и с оправки, на прогулку и с прогулки, на допрос и с допроса. Ни разу ничего не находили на мне, да и не для этого обыскивали. Чтобы избавиться от щупанья, которое практиковалось одной надзирательницей и приводило меня в бешенство, я орала во все горло, вырывалась и сопротивлялась, а надзиратель зажимал мне потной рукой рот. другой рукой притискивал к надзирательнице, которая щупала меня и мои трусы, чтобы избавиться от этого безобразия и ряда других, мне пришлось голодать… иначе просто не представлялось возможности какого-либо даже самого жалкого существования. От этой голодовки я чуть не умерла…
Когда от тяжелых условий у меня началась цинга и я, зная по опыту, что она у меня может быть катастрофической… предупредила Михайлова о ней, он мне сказал, что я «Камо», что я притворяюсь… Через месяц развитие цинги стало столь ощутительно, что в соединении с ишиасом проводимые еженощно 6–8 часов в холодной сырой с асфальтовым полом следственной камере становились совсем мучительными и я теряла последние силы, несмотря на свое нечеловеческое терпение. Мои близкие знают, что оно обладает огромной, именно нечеловеческой звериной растяжимостью. Я еще раз попробовала сигнализировать своему следователю. Он ответил: «Дайте показания, и я пришлю вам 10 специалистов. <…>
К числу средств усугубления относится очень колоритная и сочная ругань в ночь под первое августа, когда, по-видимому, было уже известно, что меня вызвавши в Москву, Михайлов был полон ярости, начал разнообразить ругань уже жестами, близкими к задушению. Прекрасная обстановка, в помещении НКБД, только что услышанные мной мягкий голос и вежливые увещания Михайлова в комнате наркома, при Баке, и через 5 минут, как только мы очутились вдвоем в комнате Михайлова, сразу из Христосика метаморфоза, граничащая с кошмаром: искаженное лицо, грубый голос, стук кулаком по столу— «гадина, говнюха. мерзавка, сволочь, ну у меня смотри», руки судорожно быстро машут совсем рядом с лицом, сейчас заденет за пенсне и лицо. «Ты у меня вылижешь… вылижешь, будьте ласковы, и не один раз вылижешь, дрянь паршивая…»
А другой (Хахаев), дежуривший со мной ночь вдохновившись примером, всю ночь орал на меня и ужасно стучал кулаком по столу, стол трещал, чернильница плескалась, крики «великомученица, монашка, богородица, памятник себе зарабатываете» перемежались с хохотом и стуком…
Моим средством самозащиты, самым действенным, было полное, абсолютное молчание..
Целью всякого судопроизводства всякого политического процесса во все времена реакции и революции является не выяснение истины… а торжество принципа революции и реакции, и к этому основному постулату повелительно подгоняются слово и дело.
Мне с большой простотой это именно было сказано на второй же день ареста бывшим тогда Помощником Прокурора Башкирии Лупекиным.
— «Нам нужно морально раздавить Спиридонову поставить ее на колени, заставить ее просить у нас, молить у нас прощения, ползать, да, ползать в ногах и покончить с ней раз и навсегда».
И я отвечаю: «Вы можете меня убить у вас для этого вся сила и все права, но умру я стоя». То же самое и еще определеннее говорил позднее заместитель наркома внутренних дел Башкирии Карпович и всегда Михайлов. «Вам надо снять с себя штаны и выпороть себя, а в энциклопедиях, в справочниках, в история, книгах мы вычеркнем вашу фамилию, или добавим: «расстреляна за контрреволюцию»… Советская власть выжмет от вас показания, выдавит их из вас, вытрясет их из вас». Как больно слушать это было от имени Советской власти
Ленин в свое время давал указание наркому юстиции Курскому свести любую форму, любое направление деятельности оппозиционных партий к шпионажу, для чего «найти формулировку, ставящую эти деяния в связь с международной буржуазией и ее борьбой с нами».
Шел уже второй час допроса. Как всегда, вел его «личный» следователь Марии Спиридоновой Михайлов, жестокий и малообразованный человек. Впрочем, в ГПУ «образование» было особого рода, и по меркам этого учреждения Михайлов был специалист хоть куда.
— Вы нарочно не хотите понимать, что от вас требуется?
Мария молчала, глядя через его плечо в окно.
— Не может быть, чтобы вы, умная женщина, не понимали, чего от вас надо, — голос следователя угрожающе повысился. — Не может быть! Или вы глупа как дерево, не понимаете? Неужели не понимаете?
На последней фразе Михайлов уже визгливо кричал.
Спиридонова устало сказала:
— Не понимаю и не хочу понимать.
— А тогда я предъявлю вам вредительство в банке и немецкий шпионаж.
Мария будто не слышала. Михайлов стукнул кулаком по столу:
— Да выбирайте, наконец! Или сознаетесь в организации центрального террора и местного, и баста, только по этому вас и осудят. Или же… Вы поймите, если будете по-прежнему молчать — все равно обвинение не снимется, но к нему еще и добавятся вредительство в банке и шпионаж в пользу гестапо с помощью немца Тодтенглупта.
Мария молчала. Ей хотелось кричать, выть в голос и бесноваться от возмущения, протеста и горя, — она молчала. Ощущение было такое, что она держит в руке раскаленное железо, которое прожигает руку и грудь, медленно остывая, — она молчала, чтобы палачи не заметили, как ей невыносимо больно.
Михайлов вдруг прислушался и поднял вверх палец.
— Слышите? Слышите?
— Что? — устало спросила она. Кровь так пульсировала в голове, что она ничего не слышала.
Михайлов вдруг рванулся с места и стремительно выскочил за дверь. Минуты через две вернулся и удовлетворенно сказал:
— Там, в соседней комнате, допрашивают вашего мужа. Так вот Майоров ревет как белуга.
Мария усмехнулась:
— Майоров ревет? За девятнадцать лет жизни с ним я пи разу не видела его даже плачущим, не то что ревущим как белуга. — Вдруг она поняла смысл слов Михайлова, и ей стало не по себе: — Что вы с ним сделали?
— Ничего особенного. — Улыбка у следователя была на редкость противной. — Ничего особенного.
Михайлов выждал с минуту, но Спиридонова больше ничего не